Энгельс подтолкнул Кузю локтем:
— Знаешь, Вова, у меня такое впечатление, что твоя сильная личность строит какие-то планы относительно блондинки…
— Моя сильная личность строит кой-какие планы. Но не дай бог нам в их реализации напороться на эту девушку с веслом.
Подгреб дядя Степа, и Кузя вдруг резко сменил тему:
— Степан, а какие в основном бывают причины пожара?
Дядя Степа, польщенный интересом Академика, стал загибать пальцы:
— Электроприборы, утюг там не выключили — раз. Газ — два. Курят в постели, кто пьяный — заснет, а папироска тлеет… Три.
— Засыпают с зажженной сигаретой? И часто? — отчего-то заинтересовался Кузя.
— Пятьдесят процентов.
— Столько идиотов? — удивился Чибис, который сам частенько засыпал с сигаретой, но до сих пор проносило.
— Дальше — абажур, к примеру, от лампочки загорится. Мальчишки, бывает, балуют — почтовые ящики поджигают, но сейчас редко. У кого печное отопление — ну, это в области. Или вот еще елки в Новый год! Это — сплошь и рядом. Вообще зимой чаще раза в два или три, прикинь?
— А в постели, — не отставал Кузя, — значит, аж пятьдесят процентов всех пожаров?
— Не менее, — авторитетно подтвердил дядя Степа.
— Заканчиваем прогулку! — рявкнул охранник, ревниво покосившись на Бируте. Та, невозмутимая и отрешенная, стояла со своим псом в противоположном углу двора и курила самокрутку. Запах травки висел в неподвижном воздухе, как бы обволакивая девушку непроницаемой пеленой ядовитой ненависти.
— До встречи, Бируте! — помахал рукой Кузя, последним входя в дверь черного хода. Поднимаясь по зловонной лестнице, довольный Академик бурчал себе под нос: «Заснуть с сигаретой… Гениально… Нет, это просто гениально…»
«…Неоднократно упоминаемый крестьянин Федор Кузин, в детстве состоявший при юном Толстом так называемым «мальчиком», или «казачком», сохранил дружбу с барином до старости. Во многом Кузин явился прообразом Платона Каратаева, которого официальное литературоведение ошибочно считает собирательным образом русского крестьянина. Лев Николаевич, способный гениально экстраполировать частный опыт общения на всю многомиллионную массу русского крестьянства, отдавал себе полный отчет в том, какова эта «загадочная русская душа» на деле. Погрязший в пьянстве, темном невежестве и циничном холопстве, голодный, изможденный непосильным трудом, народ не вызывал особых симпатий барина-пахаря, чьи забавы с плугом носили, разумеется, чисто декоративный характер. Лев Николаевич видел истоки тупой деревенской жестокости, которые впоследствии нашли приложение в «красном терроре», а до того — в крестьянских бунтах Пугачева и Разина. Несмотря на расхождения с Некрасовым по множеству вопросов современной им общественной, литературной и политической жизни, Толстой признавал исчерпывающую справедливость характеристики «до смерти работает, до полусмерти пьет». Кузина же Толстой воспитал в лабораторных условиях барского дома, сделал из него экспериментальный образец крестьянина-философа, впитавшего, с одной стороны, посконную мудрость земледельца (каковым Федор Кузин в реальности не был, оставаясь, впрочем, по природе своей человеком от земли, «от сохи»), с другой — книжную грамотность и некоторую даже тонкость и высоту образованной души. В Кузине Толстой видел утопический образ крестьянина, которому доступны разнообразные плоды человеческого разума, грамотного и богатого крестьянина, живущего в гармонии с природой и с просвещенным государством.
Такой тип (и такое государство) в России были абсолютной утопией, что прекрасно понимал гений со всеми комплексами русского барства Лев Николаевич Толстой. Сознание того, что «страну рабов, страну господ» изменить невозможно ни эволюционным, ни революционным путем, невозможно вытащить из трясины тупой жестокости, корыстолюбия, пьянства, воровства и низких страстей, присущих всем слоям общества, подобно тому, как был облагорожен им сын крепостного Федор Кузин, сознание бесплодности таких усилий по отношению к косной и неповоротливой туше державы причиняли Льву Николаевичу истинные страдания и боль. Этим вызваны безудержное пьянство и разврат, которым предавался великий российский гений со всей страстью своей мощной натуры.
Толстой, однако, понимал, что пример барина-бабника и пьяницы способен нанести непоправимый ущерб формированию Федора Кузина как идеальной фигуры идеально демократического дискурса. Поэтому Толстой предавался своим порокам тайно, находя тонкое мазохистское удовольствие от мучительного опыта собственного лицемерия, что нашло отражение в образе Нехлюдова, погубившего Катюшу Маслову. Остается недоумевать по поводу слепоты и недалекости В.И.Ленина, который усмотрел, как в романе «Воскресение» Толстой якобы «обрушился со страстной критикой на все современные государственные, церковные, общественные, экономические порядки, основанные на порабощении масс». В то время как роман является болезненным самобичеванием и дает почву для глубокого психоанализа.
Вернемся, однако, к личности Федора Кузина. Всю важность этого утопического персонажа (при искренней дружбе, что питал к нему Толстой, Федор Кузин оставался для него как слугой, так и персонажем, в большой степени придуманным, вызванным к жизни писательской и человеческой, а по сути, барской волей) мы оценим, поняв, что именно Кузин явился первопричиной эпохального исхода Льва Николаевича из Ясной Поляны.
Итак, вылепив себе идеального мужика, Толстой создал благодатный материал, источник разного рода концепций русской души, веры, судьбы российского крестьянства, благотворной роли крепостного права для развития государства. Рассуждения «природного» русского мыслителя послужили основой не только для образа Платона Каратаева, но и для фигуры хозяина-философа Константина Левина. К сожалению, записи бесед Льва Николаевича с Кузиным не сохранились, уничтоженные Софьей Андреевной, не одобрявшей дружбы мужа с «грязным мужиком».
По свидетельству Н.Страхова, который никогда не бывал допущен к этим беседам, после них писатель надолго запирался у себя в кабинете и, по-видимому, обрабатывал материал. Постепенно Толстой настолько глубоко погрузился в мир своего «гомункулуса», что начал отождествлять себя с ним, что, как известно, является первым шагом на пути к раздвоению личности или, другими словами, шизофрении. Проще говоря, как ни кощунственно это звучит с точки зрения официального «толстоведения», Лев Николаевич Толстой сходил с ума. К 1910 году, читая статьи Толстого, его письма и наброски, его примитивные притчи и «народные рассказы», с прискорбием приходится заключить, что перед нами — человек с неадекватной психикой. Налицо все признаки душевной болезни: маниакальная тревожность, комплекс мессианства, ошибочная оценка связей с временем и местом. Роковая осень 1910 года вместе с сезонным обострением породила у писателя болезненный комплекс вины за свое барское происхождение. 28 октября Толстой, не в силах более противостоять болезни, в сопровождении дочери бежит из дома, в дороге заболевает и останавливается на станции Астапово Рязано-Уральской железной дороги, где неделю лежит в критическом состоянии в доме начальника станции.
Не понимая, зачем и от кого, от чего бежал, Толстой в бреду зовет родных. Возле постели умирающего вскоре собирается вся семья за исключением Софьи Андреевны. Она по-прежнему не может простить мужу мучений, на которые Толстой обрек ее всей своей жизнью настоящего русского безумца, одержимого манией смерти и ищущего спасения в самом разнузданном распутстве. Выводы о тайных пороках Льва Николаевича нетрудно сделать, читая письма и дневники Софьи Андреевны Толстой. Всего лишь женщина, барыня, жена, она не могла осмыслить и осознать закономерности тех великих тягот, что взвалила на ее плечи судьба, поместив ее в обстоятельства интимной жизни с гением. Между тем, сложись иначе их брак, найди Толстой в близкой женщине понимание и великодушие, возможно, не случилось бы грандиозного излома российской истории…
Что же позволяет нам утверждать, что бегство Толстого из Ясной Поляны если не привело в движение, то подтолкнуло поворотный круг сцены, на которую уже вышли революции, террор, нестабильность монархической власти?»
Кузя поставил знак вопроса в конце эффектной и очень понравившейся ему фразы и закрыл карманный компьютер.
Темнело, в палате зажгли единственную лампу под потолком, которая только сгущала сумерки, отягощенные плотной и как бы осязаемой смесью запахов, в сумме дающих удушающее зловоние. Сочинялось ему по-графомански легко, он уносился мыслями и всеми органами чувств в Тульскую губернию, где над лугами стелется молочный туман, пахнет нагретыми за день травами и дымом от самовара. Кузя, наподобие крупного херувима, парил над лысым старцем с бородой до пояса, босым, в рубахе и портах, с трудом бредущим проселочной дорогой к дощатому павильону станции. Старик уже различал очертания маленького строения, его большое ухо улавливало скрежет поездных тормозов, сливающийся с тонким комариным звоном в синем воздухе… Впрочем, стояла осень, и дорога тонула в грязи. Пахло отнюдь не травами, а гнилой октябрьской распутицей, старик ехал в коляске, хотя и обутый, но одетый действительно слишком легко, но не чувствовал холода, а только беспросветное одиночество и горькое раскаяние за неправедно прожитую жизнь.