Чпок.
– Урод!!! – кричал голос.
И я наконец тоже полетел. Приземлился на журнальный столик.
Затем меня что-то ударило по затылку.
Темно.
Если был в темной-темной комнате приличное время, а затем выбрался на свет: он кажется очень ярким. Контраст ощущений. Перестройка палочек-колбочек. Примерно то же происходит, когда путешествуешь из мира реального в ирреальный.
Цвета становятся сочными. Обычность уходит. Цвета могут перемешиваться как угодно, рождая уникальные сочетания. По улицам бродят выдуманные тобой животные и люди. Здесь ты бог. Или раб. Или все вместе. Главное, быть в гармонии с самим собой, иначе начнутся ужасы. Обязательно начнутся.
Мы с Куртом сидели на крепостной стене. Он переливался. Я был как пепел. Кто-то ведь должен быть в этом сюрреалистичном мирке для слабаков, пеплом. Серым и невесомым. Я хотел, чтобы меня развеяло по ветру. Но ветра не было. Пока не было.
– Прости меня.
– Ты не виноват.
– А кто виноват? – я повернул голову. – Кто?
– Никто, – Курт полыхнул оранжевым. – Я давно тебя знаю. Ты бы не стал этого делать, если бы не сильное чувство.
– Ты так думаешь? Ты уверен? Может быть, я не друг, а предатель?!
Воздух качнулся. Нет.
– Ты не способен на это. Посмотри на себя.
– А Полина? Она тоже не способна?
Курт сделался огненным вихрем.
– Не говори так. Она все мне рассказала в тот же день. Ничего не скрывала. Не пыталась обмануть. Она была честной.
Молчи, думал я. Не говори ничего. Ты – не рассказывай.
– Прости меня, – повторил я. – Не только за Полину. Я кругом подвел тебя.
– Значит, так было нужно. Мы с Полиной хотим в Америку уехать.
– Зачем? – спросил я.
– Тут моя музыка никому не нужна.
– А там?
– Не знаю, – он пожал плечами. – Но попробовать стоит.
– Уверен?
Он кивнул.
– И знаешь, – добавил он, – я был несправедлив к Бетховену.
Я сделал вид, что улыбаюсь. Вышло плохо.
– Ты по-прежнему любишь ее?
Курт молчал долго.
– Да, – наконец ответил он. – И она любит меня. Но никогда не полюбит тебя.
Я справлюсь.
– Знаю.
– Но теперь я всегда буду помнить о тебе. Надеюсь, ты поймешь, – сказал Курт, становясь серебром. – Уезжай тоже. Уезжай, пожалуйста. Мы не должны с тобой больше встречаться. Никогда.
– Ты не имеешь права требовать!…
– Имею! Она сказала, что беременна. Она очень рада.
До чего же больно. Почему мне так больно?
– Поздравляю, – выдавил я. – От всей души.
– Спасибо, – ответил Курт. – От тебя это слышать особенно приятно.
– Я чего-то не понимаю?…
– Чего ты не понимаешь?!! Чего?! Того, что за все это время от меня ни одна не залетела? Ты этого не понимаешь? А теперь она рада нашему ребенку. На-ше-му.
– Курт…
– Слава богу.
Я захотел умереть. Но я не мог умереть. Пока не мог.
Ты – не рассказывай. Хватит предательств. Пусть так.
– На память, – сказал Курт, протягивая мне кожаный браслет. – Дай мне возможность все исправить. Дай мне этот шанс. Я прошу тебя.
Приняв на память браслет, я молчал долго.
– Бери.
И тогда Курт рассыпался на миллион искр. Он ушел.
Я остался. Ждать ужасов. Которые начнутся. Обязательно.
Только бы ветер. Это так, к слову.
Это так, к слову.
– Он придет, он будет добрый, ласковый, – фальшиво напевала себе под нос некая перебравшая красного вина дамочка. – Ветер пе-е-еремен! Плесни еще, дорогой…
Был у меня такой этап, когда подвизался барменом.
Чуть-чуть потрудился в столице нашей многострадальной Родины.
К тому времени я уже обладал двухлетним стажем: учился смешивать разнообразные коктейли еще в провинции. И вот, подменяя неожиданно заболевшего товарища, попал на фуршет после вручения литературной премии юным дарованиям. Стоял нарядный: в белой рубашке и черной бабочке. Плескал.
На лестнице толпились матерые творческие личности. Дергали за рукава смущенных дарований и кричали:
– Поздравляем вас!
– Спасибо, – вежливо отвечали дарования.
Это была широкая лестница, соединяющая первый и второй этажи театра “Et Cetera”. Театр под руководством народного артиста Калягина выглядел дорого и, наверное, красиво. Висела большая сверкающая люстра, внизу были расставлены фуршетные столики. Я же стоял за длинной, как язык одной моей знакомой, барной стойкой.
Бесплатный алкоголь на любой вкус. Для уважаемых гостей и участников.
У столиков толкались, выбирая закуску, господа в приличных костюмах.
Я в перерывах с интересом наблюдал за юными гениями. Один тщетно пытался пристроить пакет с презентом и дипломом в гардероб. Там пакет брать отказывались.
Двое других, в галстуках и брючках, хлопнув по стопочке, принялись с воодушевлением обсуждать романы Достоевского. Лица краснели, руки махали.
Занятно было их слушать.
Я-то уже тогда физически не переносил романов Федора Михайловича: он казался мне ужасным лицемером. Ученые говорят, что излишняя витиеватость речи и лицемерие характерно для эпилептиков. А для игроков? Это началось после того, как я поработал в игровых автоматах. Выдержал ровно месяц. Не понимал я этого азарта. Венцы эволюции исходят слюнями перед бездумными машинами и врут, постоянно врут, говоря по мобильнику, что да, они уже на пути домой, не стоит беспокоиться, просто задержались там-то и там-то. Просят выпустить покурить через специальную дверку на задний двор, потому что курить очень хочется, а здесь нельзя, и вокруг ходит жена (муж, брат, родители), ищут… Проигрывали все, пили и матерились. И мне было стыдно и противно, что имею ко всему этому отношение… Ладно, бог с ними и с Достоев-ским.
Еще был обритый наголо парень, тоже с пакетом-опознавателем, который слонялся по залу и явно чувствовал себя неуютно. На нем были дырявые джинсы, футболка и тяжелые ботинки. Кольцо в ухе. На него наскочили журналисты. Азартные тетки. Тыкали ему в лицо микрофоном.
– О! Стиль – гранж!
– Чего? Я просто вторые джинсы вчера грязью заляпал…
– А о чем ваша повесть?
– Все о том же. Любовь, ненависть, жизнь, смерть, дружба, предательство…
– Какие проблемы волнуют современного автора?
– Семейные.
– Насколько автобиографичные ваши произведения?
– Я автобиографий не пишу.
– А ради чего вы пишете?
– Ради денег, – сказал парень и, круто развернувшись, пошел к барной стойке.
Я наполнил стопку. Парень протянул руку.
…Стопку утащила прямо из-под носа чья-то другая рука.
– Блядство, – пробормотал парень.
Я повернул голову. Водку уносил в неизвестном направлении какой-то известный режиссер. Не помню фамилии. Он носил сразу двое очков: на глазах и на лбу. Наверное, у него очень плохо со зрением.
Я наполнил другую. Парень того заслуживал.
Улучив момент (когда алкоголь и закуски почти иссякли и народ стал расходиться), я выбрался подышать декабрьским воздухом на крыльцо театра. Напарник справлялся.
– Привет, – обратился ко мне стройный мальчик с растрепанной челкой и в узких штанишках. – Дай закурить!
– Не курю.
– Жаль… меня Саша зовут.
– Ты гей, что ли? – довольно грубо спросил я.
– А что, – испугался мальчик, – так заметно?
– Заметно.
Рядом группа изрядно датых прогрессивных авторов утешала плачущую девушку-писательницу, которой, видимо, не слишком повезло в конкурсе. Выведывали номер телефона, поили вином и норовили успокоительно погладить ниже спины.
Девушка явно была не в себе. Всхлипывала:
– Да я… да они там все…
– Как считаешь, вот это ей сейчас нужно? – спросил у меня Саша.
Я покачал головой.
– И я того же мнения, – сказал он и, бесцеремонно растолкав прогрессивную группу, заголосил: – Дорогая-милая, мы с тобой щас идем в туалет, да? – Девушка не возражала. – Расступитесь, молодые люди, нечего глазеть! – заключил Саша и поволок ее в традиционное женское укрытие.
Маневр удался. Я подумал, что Саша – хороший человек и ничего что гей.
Главное, что не пидарас…
А на следующий день я получил расчет и решил поехать домой, навестить родителей. Москва меня уже порядком заколебала.
У входа в метро отирались Шарики в ожидании куска “особой краковской”. Бродили страшные бомжи. Висели красочные оптимистичные плакаты.
До поезда оставалось девять часов. Я почесал в затылке, вздохнул и поехал смотреть памятник Пушкину. А кого тут еще смотреть?
Памятник охраняли пузатые милиционеры. Они курсировали от Александра Сергеевича до биотуалета и обратно. Пушкин был зеленого цвета, и на голове его сидел голубь. Птица гордо надулась, взлетев на такую высоту.
Наглядевшись на великого поэта, зашел в кофе-хауз. Заказал чашечку кофе. Так и сидел с этой чашечкой до вечера. Заняв диванчик в углу, раскрыл ноутбук и стал раскладывать “косынку”. Затем почитал с экрана Маркеса: “Полковнику никто не пишет”. Признанный шедевр не вдохновил. Я решил, что перечитаю его лет через тридцать…