Деньги — банкноты в бумажнике, а золотые монеты в плетеном серебряном кошельке — госпожа Мацнер хранила в старом чемодане, доставшемся ей еще от родителей. В прочном кованом чемодане на колесиках. Возвратясь домой, она доставала из ридикюля ключ, отпирала висячий замок, выдвигала железные стержни из петель и откидывала тяжелую крышку чемодана. Открывала сперва бумажник, потом серебряный кошелек, горестно вздыхала из-за того, что денег так мало, тут же припоминала, что здесь, строго говоря, лишь малая толика ее состояния, вздыхала вновь — на этот раз с облегчением. Снимала шляпу, захлопывала чемодан, запирала его и шла вниз, к привратнице, чтобы та, как всегда, расстегнула ей крючки на платье. Потом, набросив шелковую пелерину, возвращалась к себе на второй этаж. Еще на лестнице ей всякий раз приходило в голову, что она, честно говоря, поступает легкомысленно, доверив все деньги частному банку. Решала назавтра вновь зайти к Эфрусси. Но для этого было необходимо чрезвычайное мужество. Поэтому она неизменно возвращалась к привратнице и заказывала принести ей кружку пива — пльзенского, «Латер» или «Окоцимер», — чтобы легче заснуть, как она говорила, а на самом деле — чтобы с помощью пива уже сегодня набраться мужества и решимости на завтра.
На следующий день она сидела в конторе у Эфрусси. Но от вчерашней решимости не оставалось и следа. Мягкий, умный голос банкира, восседающего высоко над ней на своем вращающемся стуле, медленно опускался на поля ее большой шляпы. Недоверие ее сразу же полностью исчезало. И за деньги свои она больше не боялась. «Если вы доживете даже до ста двадцати лет, госпожа Мацнер, — говорил обычно Эфрусси, — с голоду вы не умрете. И будете иметь вполне приличные похороны с катафалком, с четверкой вороных в упряжке, если вам угодно, да и наследничкам кое-что останется».
— Спасибо большое! Спасибо за разъяснения, — отвечала тогда госпожа Мацнер. — Разрешите откланяться, господин имперский советник!
Она приближалась к его вертящемуся стулу и подавала снизу вверх руку. Шла потом, если было тепло, в городской парк, на «пятачок», и садилась неподалеку от метеобудки. В такие утешительные дни она позволяла себе немного погодя зайти в пивную гостиницы Григль на Випплингерштрассе.
Осень в тот год стояла долгая, теплая, благодатная, серебряная. В ресторане Народного суда во второй половине дня играл военный духовой оркестр Тевтонского ордена. «Концертировать» он начинал ровно в пять. Но если прийти на четверть часа раньше и заказать кофе со взбитыми сливками, то можно не платить надбавку в 5 крейцеров за музыку, а только 30 крейцеров за кофе и еще 15 — за ром-бабу. Конечно, и это было расточительством, но его можно было себе позволить. Зато военный оркестр доставлял госпоже Мацнер бесценное наслаждение: она упивалась грустью. Эти часы в жизни госпожи Жозефины Мацнер можно было назвать поэтическими, ибо, внимая оркестру, она испытывала блаженную и ужасную дрожь печали, благодатную боль, утешительную и, вместе с тем, уничижительную уверенность в том, что все уже позади. Горечью можно было упиваться, в ней можно было купаться. Музыка звучала на давно забытые лады: польки и мазурки тех лет, когда Жозефина Мацнер была еще девочкой-подростком, юной девицей, надеющейся выйти замуж за станционного смотрителя Ангера. Она уже не любила его, давно уже не любила, да и как же иначе? Но по-прежнему любила свою юность и даже тот способ, который она использовала, чтобы ее растратить. Остальные девицы, с которыми она познакомилась позже, уже «работая» у Женни Лакатос в Будапеште, все до одной погибли, так или иначе, погибли. И обо всех этих девицах она тоже думала с грустью. Лишь она одна оказалась в состоянии выстроить то, что называется существованием. Она кое-чего добилась и кое-что было ей по плечу. Ну а что сейчас? Ах, игра оркестрантов Тевтонского ордена пробуждала нежные и сладостные воспоминания о былом, помогала смириться со старостью, смягчала горечь и скорбь, а когда музыка замирала и оркестранты в военной форме собирали пульты, ноты и инструменты, в эти минуты мелодии, ими исполненные, еще витали в воздухе и парили в небесах, и длилось это долго, и деревья в Народном саду с уже увядающими золотыми листьями шумели в унисон с внутренним голосом госпожи Мацнер и повторяли по-братски утешительно, хотя и беспомощно: «А теперь? А что теперь?»
Однажды под вечер, когда госпожа Мацнер предавалась наслаждению кофе, ром-бабой и музыкой разом, она вдруг услышала: «Бог помочь, тетушка Финни!» Голос был немного гнусав и надменен — голос господина из хорошего общества, тотчас установила она, не выходя из транса, в котором пребывала. Она подняла глаза. Да, так и есть, один из этих господ, знакомое лицо, сразу и не вспомнишь, откуда она его знает. И вдруг она поднялась, вернее вскочила, — воспоминание заставило ее отреагировать так, словно дело происходило у нее в заведении — в салоне или за кассой.
Да-да, это был он — это был барон Тайтингер, правда, в штатском платье. Зеленую охотничью шляпу он, приветствуя ее, не снял. А только стоял с улыбкой на устах — и зубы у него молодо блестели. Но именно по молодому блеску зубов госпожа Мацнер поняла, что что-то другое в нем изменилось. И через мгновение сообразила, что именно: усы ротмистра стали почти совсем седыми, про такие, пожалуй, уже и не скажешь: «С проседью»… Госпожа Мацнер осталась на ногах, из былого уважения к ротмистру, но также, не в последнюю очередь, из своеобразного почтения к претерпевшим метаморфозу усам.
Барон быстро огляделся по сторонам и, не обнаружив поблизости ни одного знакомого лица, осведомился: «Вы позволите, госпожа Мацнер?» — и уселся. Снял зеленую шляпу, и тут госпожа Мацнер увидела, что голова барона поседела еще сильнее, чем усы, — она была почти белой. Сама госпожа Мацнер все еще не села на место — теперь не столько от почтительности, сколько от изумления. Неужто годы летят так быстро? Или для одного они летят быстрее, чем для другого? И может, барон болеет? Или несчастен? «Садитесь же!» — сказал он, и она присела, осторожно и чопорно, на краешек стула и оперлась локтями о маленький столик. Эта поза показалась ей достойной истинной дамы и сообразной сложившимся обстоятельствам.
— Ну и как там у вас — все еще весело? — начал ротмистр.
— У меня? Заведение продано, господин барон, я уже не прежняя тетушка Финни, я больше не фрау Мацнер! Я снова фрейлейн Мацнер, как двадцать лет назад! Я живу на Язомирготтгассе, считаюсь незамужней дамой и частным лицом, и ни одна собака не вспомнит обо мне. Ах, господин барон, эти старые добрые времена! Не так ли? А теперь — одиночество!
Она сделала паузу и вздохнула.
— Продолжайте же, продолжайте! — воскликнул барон с такой живостью, будто прослушанное им вступление сулило целый букет историй, одна другой веселее.
Госпожа Мацнер начала рассказ, строго придерживаясь последовательности происшедших событий. В результате вышло разве что не военное донесение. Дойдя до истории с брюссельскими кружевами, она несколько раз запнулась на полуслове:
— Мицци Шинагль… ну господин барон ведь знают…
После чего всякий раз возникала новая пауза.
Что да, то да! Имя Мицци Шинагль будило в душе у ротмистра всякого рода неприятные чувства.
— И я еще просила высокий суд о снисхождении, — продолжила меж тем Мацнер.
Она ждала хотя бы самой малости восхищения, толики признательности, какого-нибудь поощрительного слова или хотя бы взгляда. Но ротмистр, судя по всему, пропустил главное мимо ушей. Ни с того ни с сего он уставился куда-то вверх, на пожелтевшие кроны деревьев. И, будто сорванный этим взглядом, широкий лист каштана, золотой и засохший, плавно и медленно закружился в воздухе и опустился в конце концов на край широкополой шляпы госпожи Мацнер. Барон принялся рассматривать желтый лист на фиолетовом бархате. Почему ему сейчас пришел на ум Кагран? Почему вдруг Кагран?
— А теперь она сидит!
И, произнеся это, госпожа Мацнер вновь вздохнула.
Да, он вспомнил. Несколько недель назад ему пришлось в канцелярии расписаться в получении письма. Это было заказное письмо, надписанное хорошо знакомым почерком, а красный штемпель на конверте гласил: «Прочитано: допущено цензурой!» От этого штемпеля несло «скучной историей», несло даже сильнее, чем от знакомого почерка. Сине-зеленый, отвратительно дешевый конверт наводил на мысль о бедности и, вместе с тем, о правосудии. Ротмистр расписался, рассеянно вскрыл конверт и бросил один-единственный взгляд на оттиск в верхней части листа. «Женское исправительное заведение, Кагран» — значилось там. На этом его любопытство оказалось удовлетворено. Тем более, что это чувство не было ему особенно свойственно. Подобное письмо, с таким вот нелепым, жалким и прежде всего «скучным» заголовком, относилось к тем необъяснимым явлениям, которые время от времени преследовали барона Тайтингера, — и таковы были, например, письма управляющего его поместьем Бранделя, счета кельнера Райтмайера, какие-то бесполезные сообщения от бургомистра Оберндорфа, поблизости от которого находилось его имение. Все эти явления были чуть ли не оккультного свойства. Они не имели ничего общего ни с любовью, ни с высшим светом, ни со службой, ни с лошадьми. Все это было не просто «скучно», но и «обременительно», что означало для него высшую степень скуки.