— Господи! Лазарь, наш Лазарь болен! Они сказали это так, что я понял: он при
смерти.
Женщины плакали. А ко мне внезапно вернулся мой недуг, точно брат-близнец Лазарева недуга. Ночи отдыха как не бывало. Мне пришлось остаться под кровом Закхея еще на две ночи; до Иерусалима по-прежнему оставался целый день пути. Лишь на пятое утро после нашего выхода из Галилеи я ощутил наконец, что жар спал. Я был здоров, но печаль моя была безмерна. Я молвил:
— Лазарь умер.
Один из апостолов, простак Фома, часто говоривший вслух то, что другие только думали, сказал:
— Пойдемте в Иерусалим и умрем вместе с ним.
Меж учеников пронесся ропот.
Мы шли весь день и почти к ночи пришли к дому Лазаря в Вифании, что в часе ходьбы от стен Иерусалима. К дому Лазаря со всех сторон стекались евреи. Сестра его, Марфа, вышла мне навстречу.
— Господи, — сказала она, — будь ты здесь, мой брат остался бы жив.
Я не спорил. Но все-таки сказал:
— Твой брат воскреснет.
Подошла и другая сестра, Мария, и присела у моих ног вместе с другими плакальщицами. Когда она взглянула на меня, я спросил:
Где вы положили его?
Господи! Пойди и посмотри.
А вдруг Бог не даст мне силы вернуть этого человека сестрам? Ведь Лазарь уже два дня как умер.
Видя мое смятение, евреи, друзья покойного, воскликнули:
— Смотрите, как он любил Лазаря! Они провели меня к пещере. Вход в пе щеру преграждал камень. Я сказал:
Уберите камень. Марфа возразила:
Господи, а если он уже смердит?
Но по моему знаку камень отодвинули от входа. Я возвел взор к небесам и громогласно воззвал:
— Отец! Пусть Лазарь выйдет вон!
И замолчал. Когда душа покидает тело, высвобождается все нечистое, что было в этой душе. Поэтому я ждал, что в нос мне ударит зловоние. Я стоял и размышлял: как можно воскресить человека, если все зло, содеянное им в жизни, приковывает его к земле?
Но Бог, похоже, меня услышал. Он показал мне лицо Лазаря. Шевельнулись его веки, губы…
И я снова вскричал:
— Лазарь, выйди вон.
И услышал его голос.
— Иешуа, — отозвался он, — со мной говорят малые твари. Они говорят: «Ты не хозяин нам, Лазарь, ты — наша половая тряпка». Так говорят черви.
Я стал молиться, чтобы умерить его страдания. И Лазарь восстал из гроба. Он вышел из пещеры и мелкими, неверными шагами двинулся ко мне. Он семенил, потому что ноги его стягивал погребальный саван. Лицо его также было закрыто. Я велел сестрам:
— Развяжите его, но в лицо не смотрите.
И Лазарь заговорил — голосом человека, побывавшего в краях, где не бывал никто:
— Черви уползли.
Голос — точно чириканье птички. Но Лазарь был жив.
И все, кто случился рядом, дивились этому чуду. Я знал, что Каиафа, первосвященник Большого храма, услышав об этом, соберет совет. Потому что воскрешение Лазаря видели не двое и не трое. И все они учуяли могильный смрад. Фарисеи назовут меня демоном. Еще бы! Ведь я воскресил человека, который уже начал гнить!
Я явственно слышал твердую речь первосвященника: «Если мы оставим этого Иисуса в покое, за ним пойдут все евреи. Римляне решат, что в стране восстание. Мы не успеем и оглянуться, как римляне лишат нас всего, что мы нажили».
Первосвященник Каиафа может сказать и другое: «Разве всеобщее спокойствие не стоит жизни одного человека? Разве не лучше, чтобы умер один, а остальные остались.
В тот день я не пошел в Иерусалим, а переночевал в доме Лазаря. Утром, когда мы прощались, он был слаб и удручен духом. Я спросил:
— Ты веруешь?
Лазарь ответил:
— Я боюсь того, что увидел, когда был мертв. Но я пытаюсь верить. — Он покачнулся от слабости, но, ухватив меня за руку, добавил: — Мне явился ангел. Все не так тяжело…
Я сказал Лазарю:
— Не бойся. Бог любит тебя.
А про себя стал молиться, чтобы слова мои были правдой.
Поскольку я хотел, чтобы вход наш в Иерусалим воодушевил моих сподвижников, я послал вперед двух учеников и велел им:
— Пойдите в ту деревню и возьмите осленка, на которого никто доселе не садился. Как найдете, ведите сюда. Хозяевам объясните, что это животное нужно Богу.
Они ушли и вскоре вернулись с норовистым необъезженным молодым ослом. Я сел на него верхом и уцепился за гриву. Если я не смогу усмирить это строптивое существо, справлюсь ли с возмущенными сердцами тех, кто ждет меня в Большом храме?
Мало-помалу осел перестал ошалело метаться. И хотя он шел неровным, танцующим шагом, изредка становясь на дыбы, процессия бодро продвигалась вперед. Мне нравилось это животное, нравилось ехать на нем верхом. А еще мне нестерпимо хотелось есть — точно я хотел насытиться напоследок… Поэтому, завидев впереди фиговое деревце с пышной кроной, я устремился к нему рысью, надеясь насытиться. Но на ветвях не нашлось ни единого спелого плода.
Неужели нам ни в чем не будет удачи?! И я в сердцах обратился к дереву:
— Да не будет от тебя плода вовек!
Я проклял корни своего собрата, другого живого существа, и это проклятие легло мне на сердце тяжким грузом. «Я — Сын Божий, но в остальном я самый обыкновенный человек, — укорял я себя. — Людям свойственно разрушать, бессмысленно и бездумно».
Так я понял, что Сатана не отступился, он кружит надо мной, как ястреб над полями, высматривая добычу, а потом камнем кидается вниз. В такой миг я и проклял дерево.
Шедшие впереди мужчины и женщины срывали пальмовые ветви и устилали ими мой путь. Они кричали: «Хвала! Благословен Тот, кто пришел во имя Господа! Хвала сыну Давидову! Хвала Господу в небесах!» А некоторые кричали: «Благословен царь, пришедший во имя Господа!» Иерусалимцы (большинство из них никогда не видели меня прежде) встретили нас доброжелательно; многие приветственно махали из окон. Молва о наших добрых деяниях достигла Иерусалима раньше нас.
Но я не забыл о фиговом деревце. Его ветви теперь бесплодны навсегда. Мне вдруг вспомнилось падение города Тира. Тысячу лет назад он процветал: его жители ели на столах из эбенового дерева и носили расшитые изумрудами пурпурные одежды; его закрома ломились от меда и целебных настоев; кедровые сундуки были до краев полны кораллами и агатами. Но море смыло все, все без остатка. А вдруг и Иерусалиму, славному ныне, как некогда Тир, суждено будет пасть?
Я разглядывал белоснежные здания с колоннами и не знал: то ли предо мной храмы, то ли дома римского прокуратора. Я уговаривал себя: «Доброе имя дороже богатства», но слова эти казались натужными, чересчур благочестивыми (потому что сердце мое екало при виде всех этих богатств). Тогда я сказал себе: «Уста блудниц — глубокая пропасть. А великий город подобен блуднице».
Но я не мог презирать Иерусалим. Дети Израиля жили теперь так же пышно, как во времена царя Соломона, чей паланкин был сделан из ливанского кедра — с серебряными балясинами, золотым днищем и пурпурным сиденьем-троном; львиные лапы у основания трона были украшены руками иерусалимских дочерей. Потрясал Иерусалим во времена царя Соломона; потрясает он и теперь.
Среди здешнего великолепия мои последователи выглядели убого. Я заметил, как какой-то высокородный римлянин остановился и долго смотрел вслед нашей процессии. Сотни людей шли, кто попарно, кто по трое, и лишь немногие были одеты хорошо. В основном все были в рубищах или вовсе в лохмотьях.
Я тоже всматривался в свою свиту. К нам поминутно примыкали все новые и новые иерусалимцы; предо мной проходили лица самые разные, отображавшие все характеры, все типы человеческие. Многих из них едва ли можно было назвать верующими: одни просто любопытствовали, другие терзались сомнением, третьи ерничали и насмехались. Эти последние пошли с нами, чтобы вдоволь потешиться над фарисеями и отомстить им за старые обиды.
Некоторые из присоединившихся к процессии были строги лицом. Но в глазах их светилась надежда: вдруг я дам им новую веру? Вдруг она ляжет на их плечи меньшим грузом, чем старая, затертая от бесконечных повторений одних и тех же молитв? Шли с нами и дети; они глазели по сторонам с открытыми ртами и радовались чуду щедрости Божьей, отражавшейся на лицах вокруг; казалось, детям до счастья — рукой подать. Были здесь и люди, чье чело омрачали безмерная неудовлетворенность и пресыщенность жизнью.
Но в основном толпу составляли бедняки. В их глазах я читал и великую нужду, и новую надежду, и глубокую печаль — слишком много разочарований их постигло. И я говорил со всеми, с добрыми и злыми, говорил так, словно они были едины, потому что знал: в такие минуты перемены в душах совершаются очень скоро. В дурном человеке добро и зло чередуются много быстрее, чем в хорошем; дурным людям ведомы их грехи, и они, устав, зачастую готовы подчиниться голосу совести.
Толпа все росла, и в моего осла вселялись все новые и новые злые духи. К счастью, они были юны и от них, в отличие от старой, видавшей виды нечисти, не шло зловоние. Тем не менее осел то и дело взбрыкивал, явно намереваясь сбросить меня на камни мостовой. Но я по-прежнему ехал верхом. Этот осел был точно создан для меня. Я ощутил себя властелином добра и зла.