В то утро он встретился с Калаком и Поланко на станции Чаринг-кросс и уставился на них, как на редких зверей.
– Вы и в Париже мозолите глаза французу своими приталенными аргентинскими пиджаками в полоску, уж не говоря о ваших прическах. А здесь, среди лондонцев, на вас еще неприятней смотреть.
– Он скульптор, – сообщил Калак Поланко. – Это многое объясняет.
– Верно говоришь, дружище, – одобрил Поланко. – Слушай, малыш, уже по гринвичскому времени двадцать минут прошло, как мы тебя тут ждем, а у меня ведь склонность к клаустрофобии.
– Живей, пошли в этот поезд, – предложил Калак, и, беседуя о неаккуратности и приталенных пиджаках, они влезли в некое пюре из англичан, перемещавшееся на юг Лондона. Где-то после второй остановки Поланко и Калак принялись обсуждать проблему ласточек, пока Марраст что есть силы цеплялся за кожаную ручку и равнодушно внимал орнитологическому волнению, которое два жителя пампы вызвали в большей части вагона. Когда они опомнились, оказалось, что проехали уже восемь станций, а они даже не посмотрели, в том ли направлении едут. Пришлось выйти на Баттерси и брести по бесконечным туннелям, пока не попали на линию Бейкерлоо, которая, по-видимому, должна была их вернуть в Сити.
– Они млекопитающие, – утверждал Поланко, – я это знаю из надежного источника. А ты что скажешь, че? Нет, вы поглядите на него, стоит себе и спит, наука его не интересует. Ему если не дашь в руки камень да молоток, он на тебя, братец, и бровью не поведет.
– Foutez-moi la paix [38] , – попросил Марраст, который предпочитал думать о ласточках на свой лад и уже некоторое время слышал, как они посвистывают над островом Сан-Джорджо, куда он столько раз переправлялся, чтобы посмотреть с другого берега лагуны на Венецию в золотистой закатной пыли, беседуя с Николь о Бароне Корво и в особенности о Тернере, который вовсе не был так неизвестен во Франции, как полагал м-р Уитлоу. Что там Николь, все сидит тихонько в «Грешам-отеле»? Закончила ли она рисовать сцену встречи Мерлина с лепракаунами, помнит ли, что сегодня Марраст должен повести ее в музей, о котором в эти дни было столько разговоров? Возможно, что нет, даже наверное нет; остров Сан-Джорджо, без сомнения, далек от образов ее отвлекающего занятия, ностальгические воспоминания – это его доля, а Николь оставляет себе тоску вне времени и предметов, туманную завесу, которая должна оградить ее от воспоминаний, а может, и от надежды, но, во всяком случае, от ласточек.
– Вон место освобождается, – сказал Калак, – толстуха с челкой собирается выходить.
– Нам тоже пора, – сказал я. – Мы совершенно заплутались среди этих треклятых ласточек. Ни у кого нет плана метро?
Мы вышли на Суисс-Вилледж и пересели на северную линию в направлении Вест-Энда. Нашей целью было встретиться с лютнистом, который учился у меня французскому и ждал меня, чтобы спрягать глаголы на «er» да кстати позавтракать (dé-jeu-ner) пресловутым пирогом с мясом и почками, беседуя об Уильяме Берде с Калаком и Поланко, которые пользовались случаем, чтобы усваивать английскую фонетику и интонацию. Поланко, видимо, подготовился, потому что на этом участке пути он пустился в рассуждения о ладовой музыке, в которой, похоже, разбирался неплохо – во всяком случае, когда Остин отсутствовал, а при Остине мы замечали, что он о вопросах акустики благоразумно помалкивает.
– Вы заметьте, что в «Le martyre de Saint Sebastien» [39] ладовая музыка сочетается с византийским духом, – говорил Поланко.
– Они млекопитающие, – настаивал Калак, интересовавшийся, кстати, некой машинисточкой с торчащими грудками.
Потом я расскажу Николь, что эта фраза Поланко вдруг привела мне на память Элен, и я, вообще-то мало думавший об Элен, вспомнил, что в предыдущую ночь, меж двумя снами и смутным бормотанием спящей Николь, у меня было словно бы видение: Элен, привязанная к дереву и пронзенная многими стрелами, маленький святой Себастьян с курчавыми темными волосами и ртом, в очерке которого чувствовалась мелочная жестокость, чего никогда не замечаешь в линиях рта Николь и что ей бы так пригодилось в жизни и со мною, особенно со мною. Когда-то, совсем юным, я знал наизусть большие куски этой поэмы, и особенно тот отрывок, когда кажется, что все сосредоточилось вокруг поразительного стиха: «J’ai trop d’amour sur les levres pour chanter» [40], который теперь возвращал мне, вместе с образом пытаемой Элен, совет ложных богов, время, когда Себастьян плясал перед императором и сама жизнь воспринималась как бесконечный танец, пока все эти женщины, и статуи, и стихи не застыли в прошлом навсегда в тот день, когда мои глаза встретились с глазами Николь на улице в Пасси и я почувствовал, что эта женщина – первая, которая поистине пляшет для меня, а я для нее, и все же я увидел во сне Элен, привязанную к дереву, а не профиль Николь, спящей рядом со мной, так близко и так бесконечно далеко. Конечно, видение это можно очень легко объяснить: я подумал о Элен как о замене Хуана, чтобы стереть образ Хуана, – глупейший ход подсознательной цензуры, как и всякой цензуры, стоит лишь его обнаружить и отнестись с презрением. Я тогда опять уснул (рука Николь шевелилась на подушке, как лист папоротника) и с иронической мыслью, что я краду видения у Хуана, что это он в свои бессонные ночи должен бы увидеть Элен вот такой, такой или другой, пронзенной стрелами или Пронзающей, но непременно жестокой и недостижимой, он должен был искать улыбку Элен, которой Элен иногда могла улыбнуться любому из нас, но только не ему, улыбку Элен, этого юркого зверька, который порой выглядывал из ее уст, чтобы взбаламутить нам жизнь быстрым, равнодушным укусом. Но зачем же я думаю обо всем этом, вместе того чтобы поискать план метро и найти самую близкую к Сохо станцию, кажется, это Тоттнхем-Корт-Роуд?
– Ни в коем случае, – сказал Поланко. – Надо выйти на Челси и идти до Гайд-Парка, а оттуда совсем просто, доберемся за пять минут.
– В том конце вагона я вижу план, – сказал Калак, – тебе надо только подойти и выяснить.
– Идите, сударь, сами, вы же так хорошо знаете Лондон, – сказал Поланко. – А для меня этот город остался, каким он был при Конан Дойле.
– Все дело в том, что вы бурдак, – сказал Калак.
– А вы жалкий финтихлюпик, – сказал Поланко.
– Из всех, кого я знаю, вы самый большой бурдак.
– А вы самый большой финтихлюпик.
Поезд остановился на станции, где все стали выходить.
– Вы просто хотите со мной подраться, дон, – сказал Калак.
Пришлось выйти и нам, служащий метро уже делал нам гневные знаки с платформы, и почти сразу обнаружилось, что мы находимся на самой далекой от Сохо станции. Пока Поланко заканчивал толковать Маррасту о ладовой музыке, Калак подошел к служащему за справкой и вернулся с потрясающей вестью, что им надо сделать только две пересадки и что они быстро доберутся до места, если не запутаются на второй, очень сложной. Они углубились в длиннейший туннель, Калак, чтобы не сбиться, на ходу повторял вслух маршрут, а Марраст и Поланко, слушая его, проникались убеждением, что вторая его устная версия сильно отличалась от первой, но они уже истратили на поездку столько пенни, что все это не имело значения, разве что урок французского; бедняга Остин, верно, ждет их на углу, потому что его комната на верхнем этаже пансиона очень мала, да еще забита старинными инструментами, не говоря уж о старенькой парализованной маме.
Да, on the rocks, долгий глоток, чтобы смыть последнее вязкое воспоминание о пленарном заседании этого дня. Закрыть глаза, поцеловать самаритянскую руку Телль, которая гладит ему щеку, полежать тихонько в исторической кровати номера Владислава Болеславского, примиряясь с ночью – с тишиной, с мягким синим светом ночника, духами Телль, напоминавшими не то лимон, не то плесень. Закрыть глаза, чтобы лучше слышать мурлыканье Телль, последние новости о фрау Марте, но в этот час Хуан всегда отдавался течению другого потока, покорно соглашаясь, что фрау Марта каким-то образом явилась из прошлого, возможно из той ночи, когда он вышел один, без Телль, увлекшейся шпионским романом, бродить по улицам, вокруг собора и от Грихенштрассе и Зоммерфельдштрассе прошел до плохо освещенного участка с церковью иезуитов, осаждаемый, как всегда после трудного дня, словами, выпадавшими из пустоты, множась, подобно пляшущим перед бессонными веками искорками, например слово «Трапезунд», из которого получалось «трап», «раунд», «урна», «уран», «тур», «раут», пролив Зунд и с небольшим изменением – знойный ветер, что иногда дул в Мендосе [41] и в его детстве. Привыкший к этим следствиям своей работы, Хуан остановился на углу, ожидая, что же еще выскочит из ларца «Трапезунд». Не хватало «пруда», но он появился после «трупа», который был последней искрой, извергнутой угасавшим словом. На Грихенштрассе, как и следовало ожидать, несколько человек еще бродило в поисках «Keller» [42] , чтобы выпить и попеть; Хуан пошел дальше, останавливаясь в порталах, куда его всегда влекла возможность более потаенного общения, полумрак, зовущий выкурить сигарету и пройти во двор, – порталы старой Вены ведут во внутренние мощеные дворцы, где обычные для барокко открытые галереи вдоль этажей похожи на темные ложи заброшенного театра. Постояв под сенью одного из многих порталов (Haus mit der Renaissance Portal [43] – поясняла непременная в таких случаях таблица, и это было так нелепо, а впрочем, надо же эдилам что-то прицепить, раз этот дом – исторический памятник; неразрешимая проблема: описывают то, что громогласно само себя определяет, как почти все картины в музеях: женский портрет, стол и яблоки с табличкой «Натюрморт с яблоками», а теперь, судя по последним вестям от Поланко и Марраста, еще портрет врача, державшего стебель hermodactylus tuberosis, разумеется, с соответствующей табличкой, и, как превосходно сказал однажды мой сосед, в этом смысле было бы вполне логично, чтобы люди ходили по улицам с табличкой «человек», трамваи – с табличкой «трамвай», улицы имели бы огромные таблицы «улица», «тротуар», «мостовая», «угол»), Хуан направился дальше без определенной цели, пока не дошел до Дома с василиском, где, разумеется, также была табличка «Basilisken Haus», там он немного постоял, покурил и подумал о последних вестях от Поланко, и особенно о замечательной новости, что глыба антрацита для Марраста уже едет во Францию. Поланко эту новость несколько раз подчеркнул, словно Хуана так уж интересовали известия, касающиеся Марраста.