Рябинин сглотнул слюну так, что борода дернулась, и сказал глуховато, вроде и без волнения:
— Ничего не знаю. Говори! Да не шибко длинно…
Это означало, что если ничего хорошего сказать не можешь, не тяни резину. Селиванов так и понял.
— Дочка у тебя есть, Ваня, и внучок…
Снова дернулась борода Рябинина. Спокойные до того момента глаза словно напряглись изнутри — не то болью, не то радостью, не поймешь… И еще глуше спросил Иван:
— А жена, значит…
Селиванов опустил глаза, сжался плечами, пальцы забегали по краю стола.
— Давай рассказывай… налей сперва…
Выпил он, не дожидаясь Селиванова, перекрестился, словно храбрости просил у Бога, и грузно навалился локтями на стол.
— Говори, не тяни душу!
— Ну, значит… — спохватился Селиванов и отставил невыпитый стакан, как тебя повязали, я поутру еще, до петухов, с телегой подкатил, погрузил их, вещички прихватили кое-какие… на окна да на двери — кресты, и обходом на Кедровую, а оттуда в Иркутск, к тетке моей, по отцу которая. Она еще в двенадцатом годе за фабричного вышла… Боялся я, Ваня, что Людмилу твою пометут за происхождение, как дознаются… У тетки их пристроил с дочкой, а сам — назад, разведать, за что тебя-то. Был слушок, что тебя тоже в Иркутск увезли…
— В Иркутск, — мотнул бородой Иван.
— Во! Я так и сказал ей, дурья моя голова, что здесь где-то Иван, в централе, может. Она в ноги: поди, говорит, узнай, из-за меня, говорит, пострадал Ванечка! Ну а куда я пойду, ты сам теперь рассуди! Кто чего сказал бы мне? А она руки целует, иди, говорит. Ну, я по Иркутску пошлялся, вернулся, говорю: узнал, тут он, разбираются, можа, по ошибке повязали, отпустят… Ты, говорю, подожди недельку, если не отпустят, я снова пойду…
В горле у Селиванова пересохло, он прикашлянул; вспомнив про водку, почти залпом проглотил, что в стакане было, и на закуску не взглянул.
— Тут, конечно, я виноват, Ваня, и можешь ты меня казнить, как хочешь… только оставил я ее у тетки и сбегал в тайгу на пару дней, дела были, пропади они пропадом, да ведь кто знать мог… Только когда в Иркутск приехал снова, Людмилы уже не было. Тетка — в страхе, дитё у ней на руках в слезах… Сказала она, что идет Ваню выручать, и пропала… И все…
Иван грохнул кулаком по столу так, что Селиванов подскочил и от стола отодвинулся. Но взял себя в руки Рябинин, только глаза закрыл. И так, с закрытыми глазами, сказал: — Дитё ж должно было быть… сына ждали…
Селиванов виновато молчал.
— А дочь?
— А дочь… всё в порядке, Ваня, — заговорил тот быстро и облегченно. — Вырастили! Нужды она не знала, сама тебе скажет! Выучилась она на учительницу, замуж вышла, за учителя тоже… Ничего мужик…
Последнее Селиванов проговорил не очень уверенно и, поймав вопрос в глазах Рябинина, поторопился разъяснить:
— Муж он ей хороший, ей-Богу, не обижает… Шибко партийный он только, у меня с ним разговору не получалось…
— Дурак, что ли?
— Чтоб сказать дурак, оно вроде и нельзя! Сам увидишь! Людишки так вокруг все поизменя-лись… Жить-то полегче стало. И оно понятно! Ежели один будет пахать с утра до вечера, то другой грабить будет не успевать… Да и власть вроде в лютости поостыла, а мужик ей тут же гимну подпоет под ее ж трубы… А людишки, они теперь, окромя взаправдашних дураков, безглазые какие-то… Смотришь им в зенки, а там только большой кружочек да малый. Малый туда-сюда бегает… А жизни в ем нет! Глядишь на человека, а человека не видишь! Ему сс…ь в глаза, а он тебе про культю личности…
— Не мели! — с досадой перебил его Рябинин. — Дочь-то про меня знает?
Селиванов опять глазами забегал.
— Ты ведь, Ваня, того, враг народа… Как бы ей жить-то? Пытала она по детству, где, мол, мамка да папка… Ну, говорил, мамка, дескать, померла по болезни, а папка, ну это… пострадал, мол, безвинно.
Увидев страдание на лице Ивана и белеющий в костяшках кулак, он снова заспешил:
— Но худого слова про тебя не было, Ваня, сама тебе скажет!
— Как она скажет, — простонал Рябинин, — если не ждет меня! А если объявлюсь, каким глазом посмотрит на меня, каторжника!
— А как я ей скажу, так и посмотрит, и никак подругому! — вдруг заносчиво вскинулся Селиванов.
— Ты?!
Селиванов смутился.
— Баловал я ее, Ваня. Любит она меня, сукиного сына! Я ж ее мехами, как королеву, разукра-сил! А в Иркутск без гостинца не приезжал! Все мои стволы на ее работали! Да и я к ней прилепился сердчишком…
Тут ему показалось, что наболтал лишнего, и поторопился загладить болтовню.
— Но ты на меня ревность не имей, Ваня! Я ведь, если по правде, и сам тебя уже не ждал… А теперь я ее тебе передам, как в рамочке! Когда скажешь, и поедем! Хоть завтра. А?
— Поедем… — неуверенно ответил Иван. — Кончай банку!
Селиванов разлил по стаканам остатки.
Электричка моталась, дергалась и будто спотыкалась о каждый километровый столб. Защелка в двери купе не работала, и дверь со скрипом елозила туда-сюда. Мимо купе все время сновали люди: кто сходил, кто садился, кто бегал из вагона в вагон. И в купейном вагоне не было спасения от суеты и шума. Ягодники с горбовиками и ведрами понабились в тамбуры, и оттуда в вагон клубами шел дым и гомон с непременным матом и анекдотами.
В купе несколько раз заглядывали, но увидев двух насупившихся стариков, проходили мимо. В соседнем купе бренчали на гитаре и орали какую-то дребедень. Все это мешало и думам и разговорам.
— Если тебе десять дали, пошто так долго был?
Рябинин смотрел в окно, ответил не сразу.
— Тяжко было. В побег ходил.
— В побег! — удивленно воскликнул Селиванов. — Так чего ж сюда не прибег?! Кто тебя здесь нашел бы?! Жил бы как царь таежный!
— Досюда добраться надо! — угрюмо ответил Рябинин. — Три раза я из лагеря уходил, и в первой же деревне вязали!
Селиванов хлопал глазами, карежась от стыда за друга.
— Да как же ты давался им? Неужто никто не уходил!
— Уходили, — вздохнул Рябинин. — Да только с кровью… А я того не хотел!
Наткнулся на непонимающий взгляд Селиванова, пояснил:
— Я себе воли за чужую жизнь не хотел! Не понять тебе…
— Точно! Не понять! Ни за что ни про что хапанули человека, загнали в загон, да чтоб за свою волю глотки не рвать — я того понять не могу! Ты уж извини, Ваня, только так вам и надо, стало быть, коли волю ценить не умеете. Хомутники!
Он раздраженно стучал ногой по полу и барабанил пальцами по столику у окна.
— А на что она, воля, — спокойно возразил Рябинин, — когда без облика человечьего останешься? Она — звериная воля получается! Я на зверей насмотрелся…
— А что полжизни в яме провел, это ты облик сохранил, да? А на что ж тогда жизнь? И на кой хрен бежал, если уйти не надеялся? Сроку себе прибавлял?
Рябинин поморщился досадливо.
— Говорю, не поймешь! Невмоготу было… Иной раз скажешь себе: нынче на все пойду! А не получалось! Из зоны уйдешь, на дороге мужика встретишь и знаешь: сейчас побежит и расскажет, и найдут по следу… А все думаешь, может, не выдаст, рожа у него человечья, а почему бы душа — нет?
Селиванов хлопнул ладонью.
— Я этого не понимаю и понимать не буду! Но вот, не в обиду будет сказано, ты в Слюдянке напервой в церковь потопал, попу ручку целовал… Бог-то, Он чем тебе в яме помогал той?
— Помогал, — ответил Рябинин. — А чем, про то ничего сказать не могу… Не потому, что слов нету, а потому, что ты этих слов не знаешь.
Тот раздраженно хмыкнул.
— Не тебе Он помогал, ежели Он есть, а мне, и потому я своей волею жизнь прожил и никакая стерва меня с моей тропы не согнала! А ты для воли своей руки не хотел марать…
— Души, а не руки! — поправил Рябинин. — Руки — что!
— Ну, пусть души! А чего ж Он тебе не помог уйти, чтоб и душу соблюсти и воли не терять?
— Не надо об этом, Андриан! — попросил Рябинин. — Ни до чего мы не договоримся! Ты свое прожил, я — свое! Чего меряться-то?..
Селиванов налег грудью на столик.
— Так ты что, жизнь свою не жалеешь нисколько?!
— Жалею! — вздохнул Рябинин. — Но, кроме жалости, еще и другое понимаю кое-что, в другой раз поговорим… Невмоготу мне сегодня! Сам знаешь, куда еду!
Неспроста задирался Селиванов на разговор. Конечно, он был рад возвращению Рябинина, но с его возвращением что-то хрустнуло в жизни Андриана Никанорыча, и не только в жизни, но и в теле. Вдруг поясница заговорила, и ноги отяжелели, в руках — дрожь, как у алкашей совхозных. И это все сразу, почти в несколько дней. Самое худшее: вдруг потерял интерес к тайге. Неделю занимался устройством дел Ивана, дом чинил, участок приводил в порядок, обшивал и одевал друга, чтоб как все люди, — и за эти дни даже не вспомнил про тайгу. А когда вспомнил, затрясся от удивления; не тянет его туда! Тогда поступил вопреки желанию: отсрочил поездку в Иркутск (хотя до того сам торопил Ивана, никак не решавшегося показаться дочери), а сам побежал в тайгу на Гологор, где обитал последние годы. И там прихватила его простуда, чего отродясь не бывало, чтобы летом к тому ж. А и дел-то всего — ноги в болоте промочил! На третий день вернулся и провалялся у Рябинина несколько дней, так крутила и вертела его болезнь. Стыдно было перед Иваном. Когда окреп, снова побежал в тайгу, словно проверял себя. Гульнул с бичами[1] на базе, а когда вернулся в зимовье свое, то понял: кончилась для него таежная жизнь. Отлетела тайга от души и стала где-то рядышком, особняком.