Наверное, он долго молчал, потому что Люба, гораздо более тактичная, попыталась сменить тему. Когда шли сюда, сказала она, встретили женщину, неподалеку живет. Бедная, их дом собираются сносить – то ли улицу там проложат, то ли универсам построят. Какая она несчастная – „…детей ведь у нас нет, – продолжала ее словами Люба, – только дом у нас, и строили его десять лет, хороший, большой, а теперь нам двухкомнатную квартиру в башнях в „Люлине"… „А дом-то у них семь комнат! Но и женщина эта, – добавила хитро Люба, как и следовало от нее ожидать, – не совсем права… Ведь кругом, и правда, – ни магазина, ни универсама, если человек сознательный, должен понять, что кому-нибудь придется…"
– Ты это брось! Лучше смерть, чем переживать, чтобы твое добро загубили, – мрачно отрубил Стефан.
Люба пробормотала что-то и поспешно открыла дверцу холодильника. Ловко уложила свертки, потом вынула из торбы пакет с тремя банками.
– Тут я тебе кое-что приготовила… – она выждала, вероятно, сосчитала до двух, но Матей молчал. – Ну, скажи нам, не терпится… Ты убедил его бросить ее?
Наконец-то до режиссера дошло: они не знают, что он говорил с Кристиной, думают, что Васил приходил один. Какое облегчающее открытие, но и какой урок!.. Значит, не будет обвинения в сводничестве (ведь те спали наверху), не будет унизительных смешных оправданий, что поделаешь, это ему угрожает, раз он завел двойную игру, раз допускает, чтобы его мысли расходились с поступками. Облегчение… не означало ли оно, что он действительно трус? Куда подевалось его решение говорить в этом доме только правду? Надо сказать им о Кристине: придется вынести самое плохое и начать с нуля, с начала…
– Ты не напомнил ему, – спрашивал его Стефан, – о чистоте юности? Мы в свое время не смели поцеловаться, не смели нарушить мораль, потому что были активистами и служили примером…
Он говорил все в таком же духе, пока они переходили из кухни в комнату (Матей направился туда, они пошли за ним), но это было бессмысленным движением вслед за человеком, пытающимся убежать; он оперся двумя руками о стол, на него безжалостно сыпались слова Стефана, и режиссер чувствовал, что в мутных параболах, в хаосе распадается картонный порядок жизни… Ведь этот человек только что сказал: „Лучше смерть, чем пережить, чтобы твое добро загубили!"
– Или мы, или она! Ты ему это сказал?
– Не знаю… Так нельзя… Сказал, что может свести вас в могилу… если женится…
Люба и Стефан посмотрели друг на друга.
– Разве это неправда? – быстро спросила она. – Мое давление… Стефчо пыхтит ночами, не спит…
– Это неплохо, что ты подумал о нашем здоровье, – промолвил Стефан.
Он хвалил его, как никогда, похлопал Матея по плечу, да, он проявлял благосклонность – вот оно, дно Матеева позора. Но похлопывание и похвала, имеющие цель превратить его в слугу и исполнителя желаний Стефана, разбудили в режиссере тоску по чему-то давно оставленному, по тому временно забытому блестящему и высокомерному артисту, которому и в голову бы не пришло бороться за души хамов! „Серьезно? Ты так думаешь?" От одного до трех презрительных слов – и он проходил мимо. А здесь чего добился? Решил быть добрым со всеми, и превратился в ничтожество! Существует ли вообще добрый человек, способный вести себя достойно?
Злоба ворвалась в его сердце вместе с мстительным торжеством еще минуту назад не признанного победителя: Матей брезгливо отбросил воображаемую ладонь Стефана – не плечом, а движением всего тела.
– Ты, кажется, перепутал меня с трусливыми чиновниками в твоих глупых кружках! Не надо выступать передо мной с такой дешевкой вроде чистоты юности активистов – вся твоя элементарная демагогия мне абсолютно ясна! Более жестокого собственничества, чем твое, я еще не видал. Ты только им и живешь!
Люба и Стефан… Взрыв, похоже, смахнул их с лица земли, и теперь они снова приобретали плотность, очертания, форму: странное ощущение быть под прицелом двух пар немигающих глаз… „Мы не знали тебя"… Но и какое-то удовлетворение расширяло их зрачки, заставляло их блестеть все более хищно – да, мы подозревали, что ты – чудовище; вот, так оно и вышло… На минуту он забыл, чьи эти зрачки, воспринял их как четырехкратно размноженное зеркало жизни; там, у предела видимости, таяла тень нового Матея, и дерзкий прежний артист, вернувший самого себя, провожал его взглядом… Следующая мысль – „но это означает, что я не выдержал…" – была, к сожалению, пронизывающей. Когда на человека смотрят, как на чудовище, пусть даже такие люди, он теряет какую-то из самых дорогих своих надежд.
– Этих слов, – сказал тихо Стефан, – я тебе не прощу!
– Да разве ты когда-нибудь что-нибудь понимал? Сейчас я был мягче, чем когда-либо… Пока терпел тебя и отмалчивался, ты мог бы вернее узнать правду, но ты не хочешь этого, у вас шоры на глазах! Уж не воображаешь ли ты, что я был к тебе внимательным, потому что восхищался тобой? Нет, я хотел помочь тебе, хотел, чтобы ты изменился…
– Обвиняешь меня… – Стефан не слушал его… (Люба бочком вышла из комнаты, не стала вмешиваться: эта женщина, очевидно, делала все „за спиной".) – Меня, мученика, который от сына, от тебя, от всех кругом видел одну черную неблагодарность! (Она не закрыла дверь, чтобы все же не перерезать нить своего присутствия, под взглядом Матея ее грязные босые ступни прошли во второй раз расстояние от стола до порога.) Ты преступник, твой корень гнилой, и мысли твои… Это я-то демагог? А кто прикидывается таким чувствительным и глазеет, как ненормальный, на небеса? Ты меня дураком считаешь? Думаешь я не понял, что выставляешь меня недоумком, который неправильно живет? Копаешь подо мной, чтобы я рухнул! Я грубиян, так, я ничего не замечаю? Чего не замечаю? При-ро-ду… Плевал я на твою природу, ни ты, ни она меня не прокормите, только вот эти две руки!
Матей ударил кулаком по столу… Ты, несчастный, так и проживешь свои дни в уверенности, что ты единственный обездоленный человек! И что поэтому имеешь право быть алчным! (Но он так и не сказал этого… Бессмысленно, люди неисправимые идиоты! Никто не может сделать их лучше…) „Действительно жаль, ведь только что во мне умерло что-то хорошее, но такой, каков я сейчас, – надменный, исполненный презрения, – может быть, я и прав." И зачем ему оставаться с этими, они не семья, они – заговор!
Пойдет к кому-нибудь из коллег, к Спасу, тот живет в трех комнатах один. Напишет новый сценарий. Воинственный. Манипуляторы, демагоги и мещане – их нельзя гладить по головке, их нужно разоблачать! Стефанов, мистеров Хиндо… Кто знает, что бы получилось в дальнейшем и из его Владко? Не вышел ли и его милый хозяин из такого же села, что на краю света?
Тяжелый кулак Стефана обрушился, в свою очередь, на стол, но Матей лишь усмехнулся. Больше он не зависел от него и не перегружал свою совесть выдумками и унизительными обязанностями. С какой стати ему церемониться с ним?
– Не завтра, послезавтра съезжаю! – произнес он ликованием, которым отозвалась его свобода. – Скажи, где оставить ключ.
– Нигде… Я приду утром, в десять, сам возьму, а то как бы не…
Стефан обвел взглядом пустую комнату, и фраза чудом осталась неоконченной: зато из кухни послышалось злобное звяканье – это Люба доканчивала на свой лад его мысль. Рука хозяина скомкала несуществующую скатерть, стиснула ее в кулаке. „Я ударил бы его сперва в зубы", – подумал Матей, чувствуя, как его свобода нарастает безрассудно и опасно.
Однако, когда остался один, почувствовал, что весь дрожит. На самом деле, вроде и нет. „Вот, поднимаю руку, пальцы растопырены…" Ни один не шевельнется. Его тело – тело настоящего Атланта. Что ж дрожало?
И почему он сказал: послезавтра, когда мог уйти и завтра, и даже сегодня? Ему было трудно объяснить это.
У него все еще не было представления о времени – сейчас одиннадцать или два. Но это не имело значения, должно быть, конфликт со Стефаном завладел его сознанием, он анализировал его, оценивал, внутренне ликовал и кричал… и все еще дрожал. Но постепенно его охватило… желание уснуть. Изнутри подбирался сон – выражение некоего большого неудобства или стремления незаметно подкрасться к границе „послезавтра, в десять утра", или еще чего-то непонятного. Ну, хорошо, но как же лечь на этот деревянный топчан, сколоченный у него на глазах руками Стефана?
(На кровать, которая еще час назад была ему так мила своей скромностью и простотой; сейчас он смотрел на нее как бы издалека, даже с отвращением, не хотелось видеть ее больше. Точно так же он бросил однажды девушку – через шесть месяцев после того, как застал ее в объятиях другого… Воспоминание подтачивало его тайно, долго душа его болела мужским честолюбием.) Оставался единственный выход – незнакомая комната на верхнем этаже. Какая возможность! Там он не вел бесед с хозяевами, не видел, чтобы они поднимались туда; его охватило почти чувственное влечение к таинственной изолированности, к воображаемой незапятнанной чистоте этой комнаты, желание ощутить их…