Лунин вполне ясно понимал идиотское положение, в котором он оказался. Дело усугублялось еще и тем, что рыжая на голову была выше его и на целых трех Луниных толще.
"Что же ей сказать? В башку ничего не лезет! Вот сейчас он брякнет какую-нибудь глупость, а она ему: "Куда лезешь? Со свиным рылом в калашный ряд?!" - и будет права".
- Ханыгин пишет на доске, - продолжала рыжая, быстро стрельнув глазами вправо и вниз, в сторону Лунина, - "Пенталогия Фенимора Купера о Кожаном Чулке", поворачивается к нам и говорит: "Прежде чем мы начнем разбирать пенталогию, несколько слов о романе Купера, стоящем несколько особняком. Я имею в виду роман "Шпион"..." Я встаю и задаю вопрос: "Борис Александрыч, скажите, почему, когда говорят о чужом, об иностранном, работающим против нас, то называют его "шпион", а когда - о нашем, который работает за нас, против них, то "разведчик"? Ведь это несправедливо!.." Ханыгин дернулся, обошел три раза вокруг стола и говорит..."
Тут Миша снял шляпу, сделал решительный шаг вперед, резко повернулся к девицам лицом, так что перегородил им дорогу и они поневоле вынуждены были остановиться, застыв в недоумении перед тщедушной, но неумолимой Мишиной фигурой.
- Лиза! - выдавил наконец Лунин. Рыжая ошалело примолкла, а Лиза серьезно смотрела на Мишу.
- Я хотел поговорить... - продолжал он с таким видом, как будто рыжей, занявший полтротуара, вообще не существовало. - У меня к тебе дело.
- ?
Во время долгой тягостной паузы Мише никто не захотел помочь. С натугой он поймал потерянную мысль:
- Говорят, ты пишешь рассказы - а я пишу стихи! Может, дашь почитать? А я принесу стихи... Обменяемся... Ну как?
Рыжая густо покраснела, засуетилась и быстро-быстро забормотала:
- Ну я пойду, Лизочка! У вас свои дела...
- Нет-нет... Ты нам не помешаешь, - отвечала Лиза.
Миша с удовлетворением отметил это "нам". Развязно он продолжал, словно опять не заметил ни рыжей дуры, ни ее реплики:
- Так когда мы обменяемся?
- Ну, давай завтра... Ты придешь на лекцию?
- Приду!
- Только у меня два рассказа в работе... - Лиза, как заметил Миша, тоже засуетилась, и лицо пошло красными пятнами. - А один я тебе принесу... предпоследний. Только он длинный...
- Спасибо! Хорошо... Мне в булочную, - неожиданно для себя выпалил Миша и, повернувшись к девицам спиной, не попрощавшись (что она о нем подумает? Что он лапоть деревенский!) кинулся в сторону, противоположную той, где была булочная.
ГЛАВА 7. "О АНГЕЛ ЗАЛГАВШИЙСЯ!.."
1.
Птицын поднялся на второй этаж: Гарик Голицын, или Джозеф, как называл его Лунин, просил Птицына подождать, сразу не уходить после выразительного чтения. Он что-то хотел ему сказать.
Настроение у Арсения было так себе, и лучше бы ему ни с кем не встречаться, но, по своей дурацкой привычке всегда держать слово, он должен был дождаться Джозефа. Удачное прозвище придумал ему Миша Лунин. Он взял его из копилки своего романтического детства, заполненного книгами о благородных индейцах и бледнолицых злодеях. Между прочим, его, Птицына, Лунин тоже окрестил злодейским именем Джеймс. Правда, Миша путано и косноязычно рассказывал о каком-то парне в ивантеевской изостудии, который всех подряд именовал Джеймсами. - "Привет, Джеймс!" - закричал он Мише. "Какой я тебе Джеймс?! Я не Джеймс!" - злобно отреагировал Миша. "Как это не Джеймс? Джеймс, Джеймс. Все - Джеймсы". Миша глубоко задумался и согласился: ему понравилось такое единодушное равенство. Кукес и Голицын подхватили это прозвище.
Перед выразительным чтением Миша Лунин ни с того ни с сего вздумал вдруг напиться. Вот почему он неожиданно присоединился к Джозефу и Носкову и стал третьим. Птицын видел, как Миша встретился у памятника Ленина с "закадычными" друзьями, которых в обычное время предпочитал избегать. Они сбросились по рублю, после чего Носков, не теряя времени, кинулся к выходу, а Миша с Голицыным, неторопливо беседуя, пошли вслед за ним. Птицын терпеть не мог пьянства. Выпить "на троих" означало в его представлении хлебать горькую где-нибудь в заплеванном подъезде, прячась от милиции; дрожащими руками передавать собутыльнику поллитровку, жадно следя, чтобы не пролилось ни капли драгоценной жидкости; потом завести настоящий мужской разговор с зычным матом, похвальбой и слюнявыми лобызаниями. Птицын был чрезвычайно брезглив.
"Когда же появится этот проклятый Джозеф, черт бы его подрал?!" Арсений лег грудью на мраморный парапет, рядом пристроил дипломат. Народ расходился. В перспективе, если смотреть через холл, между колоннами, отделявшими холл от раздевалки, то и дело появлялись люди: парочками и вразнобой они спешили вон из института. Птицын разглядел Лутошкину, которая втискивалась в шубу своим жирным телом и нахлобучивала на голову шапку. Полуобернувшись, она что-то кому-то говорила. Птицын резко дернулся, потому что в следующее мгновение в рамке колонн возникла Верстовская. Локтем Арсений пихнул дипломат, и тот скатился с покатого парапета, с грохотом шлепнулся на каменный пол первого этажа, раскрылся от удара, так что часть учебников и тетрадей в беспорядке вывалилась наружу.
Верстовская повернула голову на шум и уткнулась глазами в Птицына. Было слишком далеко, чтобы быть уверенным, но Арсению показалось, будто она едва заметно улыбнулась. Арка из колонн, мгновенье назад служившая обрамлением мимолетной женской красоты: повороту плеч, взметнувшемуся на виске пепельному локону - обезлюдела.
Птицын, перепрыгивая через три ступеньки, скатился вниз, наспех собрал дипломат и бросился в погоню за Верстовской, на ходу натягивая на себя пальто.
В институтском дворе Верстовской уже не было. Птицын пронесся мимо морга и увидел вдалеке Лутошкину и Верстовскую, быстро идущих вдоль решетки парка Мандельштама. Птицын приостановился. Сердце у него стучало, он часто и неровно дышал. Все время держа Верстовскую и Лутошкину в поле зрения, он на всякий случай, чтобы его некстати не заметили, перебрался на другую сторону улицы.
Улыбка! Была ли она на самом деле? Рассмотреть улыбку на таком расстоянии невозможно. Все-таки он готов был поклясться: улыбка Верстовской была. Крупным планом. Как только она взглянула на него, он перенесся к ней вплотную: когда она улыбалась, у кончиков губ появлялись по две морщинки, как две полуарки; они загибались вниз, и тонко очерченные губы тоже скорбно опускались. Веселость вряд ли была ей к лицу. К ее серым глазам с желтой крапиной у зрачка шла печаль.
Конечно, улыбки он не видел. Это была иллюзия. В духе кинематографии. Просто он очень хотел, чтобы она была! Он не увидел, а только вспомнил ее улыбку.
У перекрестка Верстовская и Лутошкина внезапно остановились. Птицын спрятался за телефонную будку. Сквозь стекло он увидел, как они попрощались. Лутошкина свернула к "Парку культуры", а Верстовская пошла прямо к "Фрунзенской". Птицын радостно прибавил шагу: как удачно все складывалось!
Он перебрался на сторону Верстовской. Еще немного, и вот-вот он настигнет ее. Даже погода смягчилась и стала ласковей. Мороз не так лютовал. Помедлив, сквозь облака нехотя показалось заспанное и недовольное бледное солнце. Зевая и потягиваясь, оно ближе к вечеру, на закате, наконец-то приступило к своим ежедневным обязанностям.
Прищурив правый глаз, Арсений вбирал в себя солнечные лучи, рассекаемые решеткой парка Мандельштама тем стремительнее, чем быстрее он двигался. Казалось, солнце строчит очередями в глаз Птицына, но разброс пуль слишком велик, так что они рикошетом отлетают от железной решетки, неведомо зачем вставшей на защиту Арсения.
Верстовская в распахнутой дубленке беспечно семенила маленькими ножками, вывернутыми наружу и в стороны, как у профессиональной танцовщицы. Ее осанка столько раз не давала покоя Птицыну. И днем и ночью он вызывал ее в памяти, растравляя и обессиливая себя.
Впрочем, теперь Птицын улыбался. Он предвкушал ее застенчивую и вместе с тем чуть жеманную манеру удивляться, то, как она поведет плечами и качнет головой, когда он опередит ее и, как обычно, как будто ничего не случилось, поздоровается. Птицына грела сцена с Кукесом, когда вблизи его распростертого тела между Птицыным и Верстовской пробежала искра прежней симпатии.
Вдруг внимание Птицына привлекла стая ворон за решеткой парка. Вороны облепили раскидистую верхушку липы. Что-то, видно, спугнуло их - они все вместе разом с громким карканьем отхлынули от дерева, поднялись в воздух клочковатой черной волной, сделали полукруг и опять опустились на прежнее место.
Их черное оперенье на фоне сизо-белого неба, по ассоциации, напомнило Арсению что-то знакомое, но мучительно невнятное. Ах, вот в чем дело! В его памяти всплыл сегодняшний сон. Даже не сон, а черно-белые разрывы, какие-то мучнистые куски света в кромешной тьме. В этих кусках - каждый в своем - барахтались Верстовская и Птицын. Оба рвались друг к другу, в клочья раздирая пелену густого тумана. В кляксах неверного света мелькала то голова, то рука, то плечо. Птицын испытывал острое чувство вины, подавленности и бессилия. Он никак не мог прорваться к ней. Эти пятна света, в которых они тонули, зажигались в глубочайшем мраке, как окна, с непонятной, кем-то заданной периодичностью и неуклюже перекатывались по плоскому черному экрану, точно квадратные колеса по жирному чернозему.