Четверг
Моя ночная работа сегодня не шла. Храп Макса, с которым мы живем в одной комнате, вдруг начал меня раздражать. Я бросил все, вышел из барака и отправился к Эллен. Но она уже спала, а так как Даша тоже была дома, мне, как это ни печально, пришлось убраться. Но в каком-то смысле я даже был рад этому, потому что недавно, во время представления, устроенного старым Гринфельдом, я поймал на себе многозначительный взгляд Эллен, а заниматься выяснением отношений мне не хотелось.
Я прогуливался в темноте по нашей площади. Башня по ночам на фоне звезд кажется огромной, как будто нас охраняет добрый великан. Прожекторы за последние месяцы не зажигались, так как в нашем районе все было спокойно. Я прошел к северной стороне ограды. Герман, один из двух бойцов вспомогательного отряда, подошел и предложил мне сигарету. С винтовкой через плечо и широкополой шляпе он выглядел очень картинно. Он жаловался на скуку — за последние три месяца здесь не было ни одного нападения арабов, а в это время в других местах его товарищи из специального ночного отряда Вингейта[11] охотились на террористов. О Вингейте, нашем еврейском Лоуренсе, он говорил с восхищением. Это имя гремело по всей стране. Герман рассказал мне о придуманной Вингейтом тактике контрзасады с обманчиво безоружными группами в качестве приманки. Я подумал, что требуется немало мужества, чтобы играть роль приманки, но вообще-то, с тех пор, как кончился наш героический период, игра в войну потеряла для меня всякую привлекательность. И даже когда этот период продолжался и случалось по два-три нападения в неделю, это постепенно превратилось в скучную рутину, и в такие времена больше всего мы страдали от недосыпания. Тем не менее мы убили человек 30 террористов, а еще больше ранили, судя по сообщениям полиции и следам крови, которые мы обнаруживали на следующее утро. Убитых и раненых арабы всегда уносили с собой.
Как быстро забывается прошлое, если настоящее захватывает тебя целиком и каждый день приносит новые волнения! Но начать эту кровавую игру снова было бы утомительно.
Я оставил Германа с его тоской по ратным подвигам и направился к детскому саду, симпатичному бетонному строению квадратной формы, белого цвета и с небольшим садиком. Заглянул сквозь сетку в открытое окно и увидел при слабом голубоватом свете ночника трех малышей, спящих крепким сном. Один из них лежал лицом к окну, полуоткрыв рот и подняв вверх сжатый кулачок на манер антифашистского приветствия.
Я побрел дальше и пересек площадь по направлению к коровнику. Больше всего, разумеется, после детского сада, мы гордимся нашим коровником. Почему-то электричество горит там всю ночь. Ярко освещенное помещение с двумя рядами спящих животных по сторонам бетонной дорожки выглядит театрально и завораживающе. Черная корова по имени Тирца, которая должна была завтра отелиться, одна стояла на ногах среди своих спящих соседок. Из-под хвоста свисал прозрачный, наполненный жидкостью пузырь. Когда я вошел, она повернула голову и посмотрела на меня. Мне кажется, что у коровы, перед тем как ей отелиться, особенно мягкий взгляд. Я потер ее костлявый ладонью, и она прижалась к моей руке. И внезапно я вспомнил, какая трагедия происходит в нашем коровнике. Мы скрещиваем сирийскую корову с голландским быком, так как в нашем климате это дает самые лучшие результаты. Но голландская порода крупнее сирийской, и голова теленка часто застревает. Техника кесарева сечения на животных еще не разработана, и в таких случаях, чтобы спасти теленка, приходе убивать корову. На одном из еженедельных собраний Сарра устроила форменную истерику, обвинив нас в преднамеренном убийстве, и приплела сюда Толстого, Будду и Библию. Но пока мы не добьемся определенного результата от этого скрещивания, придется продолжать это ужасное дело. И под мягким взглядам Тирцы, доверчиво прижавшейся к моей руке, я чувствовал себя примерно как Раскольников. Предчувствует ли она недоброе? Но тут проснулась ее соседка, издала низкое, тупое мычание, я потрепал Тирцу еще разок и вышел.
В столовой струнный квартет репетировал Бетховена. Я немного послушал и вернулся к себе в умиротворенном настроении. В прохладном ночном воздухе мое беспокойство, казалось, растворилось. Макс повернулся к стене и перестал храпеть. Желание работать вернулось, и я перевел около 300 слов из Пеписа на иврит, вместе со сносками и примечаниями. Английский 17-го века прекрасно переводится на библейский язык. Фраза поддается, как покорная невеста. Я перечитал последнюю главу, очень собой довольный, выкурил последнюю (до завтрашней послеобеденной выдачи) сигарету, и — в постель.
Суббота
Старый Давид, водитель грузовика молочного кооператива, который часто заходит поболтать в мою мастерскую, первый принес новость, что Бауман расколол Хагану. Вместе с тремя тысячами своих сторонников он вышел из организации, прихватив немалое количество нелегально добытого оружия, и перешел к экстремистам. Давид, член районного комитета Хаганы, захлебывался от возмущения.
— Подумай только, — кричал он, — пойти к этим хулиганам, этим фашистским головорезам, которые взрывают бомбы на арабских базарах, убивают женщин и детей! Кто бы мог такое подумать о Баумане?!
Никаких подробностей Давид не знал.
Не могу понять, что произошло. Если бы раскол учинил какой-нибудь сорвиголова, можно было бы это воспринять, как заурядный эпизод в наших внутренних сварах. Но Бауман известен как один из самых ответственных и уравновешенных парней. Он вырос в традициях австрийской социал-демократии и является социалистом до мозга костей и по убеждениям, и по своей психологии. Если он решил связать свою судьбу с правыми экстремистами, значит ситуация острее, чем мы в своей изоляции себе представляем. Мы живем, как на острове, в своей Башне Эзры из слоновой кости. Я не был в Иерусалиме и Тель-Авиве больше года. Мы так заняты своими собственными проблемами, что потеряли всякую связь с действительностью. Эгоизм коллектива не лучше эгоизма индивидуума.
Я страшно встревожился и взволновался («К оружию, граждане!»). Единственный человек, с кем можно поговорить о таких вещах, это Шимон. Я бросил свою мастерскую в разгар рабочего дня и отправился к нему. Он занимался посадкой молодых деревьев в лесном питомнике. Это его страсть. Он не заметил, как я подошел, и я некоторое время наблюдал за ним. Стоя на коленях, спиной ко мне, он разравнивал ямку, в которую собирался посадить побег, прикрывал один глаз и прикидывал, находится ли центр ямки на одном уровне с остальным рядом. Его обычно страстное, страдальческое лицо смягчилось, он стал похож на погруженного в игру ребенка и что-то бормотал себе под нос. Он посадил побег в ямку, засыпал землей, разравнял ее ладонями и несколько мгновений продолжал стоять на коленях, глядя на побег. Заметив меня, он смутился.
Интересно, как у каждого из нас развивается здесь своя особенная страсть. Это не хобби, потому что она связана с ежедневной работой. У Даши, которая господствует на кухне, витаминно-калорийная мания, Арье так сблизился со своими овцами, что я начинаю его подозревать в скотоложстве. Тут и Дина с детским садом, тут и наш киббуцный Шейлок Моше. Это привнесение страсти в работу, характерное для наиболее квалифицированных работников киббуца, частично объясняется большой свободой в выборе занятий по сравнению с городскими условиями или с возможностями индивидуального фермерства. Но только частично. Имеется еще какая-то особая сторона в том, как Шимон относится к деревьям или Дина к чужим детям. Это своего рода новое собственническое чувство, которое развивается именно в киббуцах. Я его ощущаю в себе самом, хотя выразить это трудно. В прошлый шабат, когда мы вернулись с концерта в Ган-Тамар, я ощутил его особенно живо. Когда мы поздно ночью повернули из вади на тропинку, ведущую к нашему поселению, я вспомнил нашу первую ночь здесь, наше путешествие с Диной и Шимоном на нагруженном и раскачивающемся грузовике, вспомнил, как мы прокладывали на рассвете эту тропинку, обливаясь потом и обуреваемые неясными страхами. Я помнил чуть ли ни каждый камень, который мы извлекли из земли. Это была моя тропинка. Больше моя, нежели все, чем я в жизни владел, будь то часы или портсигар. Больше моя, потому что это мое собственническое чувство разделяют со мной Дина и Шимон, чьи воспоминания перекликаются с моими. Ведь, в конце концов, чувство собственности по отношению к предмету отражает связанные с ним воспоминания. Чем больше воспоминаний о предмете, тем он нам дороже. То же и с нашей Башней Эзры. Мы все видели, как она подымалась, словно оживший богатырь из праха, а ведь это мы вдохнули в нее жизнь. Так было и с каждым домом, который мы построили, и с каждой машиной, и с каждой коровой, которую мы купили. Чувство собственности характерно для всех крестьян, но в нашем случае к этому добавляется что-то еще. Крестьянин строит ферму вместе с женой. Ценность любого сарая усилена тем, что хозяин делит с женой свои воспоминания о работе. Когда она умирает, он чувствует, что обеднел — общность их воспоминаний разрушена. Киббуц — это большая, густо переплетенная общность воспоминаний. От того, что я владею сообща с другими всем, что есть в киббуце, мое чувство собственности, обладания не уменьшается, а усиливается, и это не теоретический вывод, а анализ лично пережитого опыта. Аналогичный метод можно было бы применить при анализе чувства патриотизма, но нация представляет собой несравненно более распыленный и менее однородный организм, чем киббуц.