Одно, во всяком случае, сомнению не подлежит — если глухой не смог выучить ни одного языка вообще, жизнь его превращается в ад. Люди и предметы не имеют названий, надо всем властвует хаос, хронология отсутствует. Вопросы и ответы бессмысленны, абстракции не существуют, развитие остановлено на уровне двухлетнего ребенка. Поскольку только с помощью языка ребенка вводят в сферу прошлого и будущего, только с помощью языка ребенок учится делать выводы и классифицировать явления.
Мои родители говорили на языке гораздо более богатом, чем английский, — языке жестов. В отличие от «говорящих» языков язык жестов четырехмерен, он существует одновременно во времени и во всех трех измерениях пространства. Благодаря этому он способен передавать огромное количество информации в очень короткое время. Хорошо известен феномен — ребенок может научиться жесту в трехмесячном возрасте, задолго до того, как он попытается в один прекрасный день прекратить бессмысленно гулить и выразить чувства словами. Первым моим «словом» был знак, обозначающий молоко. Родители говорили, что мне тогда было четыре месяца, то есть я был в возрасте, когда нормальный ребенок в нормальной семье выражает голод только криком. Мои первые сны были знаковыми, мне снились жестикулирующие руки, слова без звуков, слова, как зрительная информация, немые движения губ, подвижные символы. И сейчас иногда я вижу сны в жестах.
Мой дядя, Генри Рассел-Прайс, был одним из крупнейших поэтов Америки, хотя вне довольно узкого круга знатоков его никто не знал. Он писал стихи на языке жестов. Я помню с детства, как он начинал вздрагивать всем телом и непроизвольно жестикулировать, когда к нему внезапно приходило вдохновение. Он был поэт Божьей милостью, старики на острове говорят о нем и сейчас, и я встречал людей из кругов говорящих на языке жестов, кто может часами «цитировать» его стихи, не уставая.
Людям слышащим очень и очень мало известно о культуре глухих. Они ничего не знают о юморе и иронии, выражаемых в жесте, о хорах, где поют жестами, о том, как замечательно войти в ресторан, где все посетители глухи, об этом чудесном состоянии духа, о руках, с невероятной скоростью летающих над столами, о странной тишине, то и дело прерываемой взрывами смеха, если кто-то удачно пошутил. Или о вопиющем нарушении этикета, заключающемся в том, что кто-то встал между собеседниками, разговаривающими на языке жестов, или как постыдно подслушивать чужой разговор, следя за руками собеседников.
Я вырос в этой культуре, для меня она совершенно естественна, но когда я пытаюсь описать ее непосвященному, то вынужден прибегать к сравнениям и уподоблениям. Так же и с Бэйрфутом: рассказывая о его удивительном даре и его жизни, приходится облекать рассказ в слова.
Сознание, как утверждают многие невропатологи, не совсем синхронно с действительностью: мы воспринимаем окружающий мир с небольшой задержкой, с опозданием на короткий миг, необходимый мозгу, чтобы отсеять все ненужные в данный момент ощущения. И, может быть, именно это дает ключ к пониманию дара нашего предка? Что его сознание, в отличие от тех, кого он встречал, всегда находилось в той же фазе, что и реальность, что он не тратил время на фильтрацию и, таким образом, располагал не только неизмеримо большим количеством информации, но и мыслил так быстро, что иногда казалось, что он в состоянии предугадывать мысли.
Это, конечно, всего-навсего рассуждения, и доказать их справедливость невозможно. Наше «Я» — всего лишь карта, схема нашего сознания, гораздо более крупного, чем это «Я», точно так же, как язык — всего лишь карта некоего ландшафта, и его ни в коем случае не следует путать с самим ландшафтом.
Как вы, наверное, заметили, фрекен Фогель, мне с большим трудом удается очертить область вашего интереса, все время приходится прибегать к описаниям, сравнениям и примерам. Но что абсолютно точно, так это то, что поразительные способности Бэйрфута заменяли ему дефекты органов чувств.
Каждый человек воспринимает и понимает окружающий мир по-своему, можно сказать, уникально. При утрате какого-то из органов чувств он компенсируется другим. Глухие слышат зрением и разговаривают жестами. Хелен Келлер, применив метод Тадомы, разработала способ войти в контакт даже со слепоглухонемыми — с помощью осязания. Положив пальцы на губы и гортань говорящего, слепоглухонемой может «чувствовать» речь другого человека, с ним можно объясниться, рисуя на его ладони буквы и знаки.
Наш общий предок родился в Европе в то время, когда глухих все еще считали за идиотов, когда язык жестов был еще в колыбели, задолго до того, как Александр Грэм Белл и Хелен Келлер сумели изменить взгляд на этот недостаток. Природа возместила Бэйрфуту отсутствие слуха, причем настолько радикальным способом, что его до сих пор невозможно объяснить средствами науки. Именно поэтому в этих заметках я так часто прибегаю к сравнениям, мне хочется постичь самое ядро в нашей загадке.
Давайте не будем ханжами, фрекен Фогель — я совершенно сознательно употребил слово «наша». Уже при нашей первой встрече я понял, что вы принадлежите к нам, к немногим посвященным. И вас интересует в первую очередь не наш предок, а вы сами и ваш дар — он пугает вас, поскольку вы не в состоянии объяснить его рационально. Во время вашего визита вы заметили, что я понял это, и стараетесь теперь защититься.
Я думаю, что моменты, когда человек слышит помимо слуха, у вас встречаются гораздо чаще, чем у меня; вы просто-напросто в большей степени унаследовали его дар. Со мной это случается довольно редко и нерегулярно, чаще всего в те минуты, когда я меньше всего этого ожидаю, и с годами это перестало меня пугать. (Только что, пока я писал эти последние строки, служанка направлялась в мой кабинет, чтобы посмотреть на единственные исправные часы. Я «слышал», как она мысленно формулирует свое желание задолго до того, как она подошла к двери, и, чтобы она мне не мешала, крикнул: «Скоро четыре». «Спасибо!» — крикнула она из-за двери. Она служит у меня скоро двадцать лет и перестала чему-либо удивляться.)
Когда Бэйрфут впервые рассказал мне о своих непонятных способностях, он был примерно в том же возрасте, что я сейчас. Я не знаю, обладал ли мой отец таким же даром, во всяком случае, насколько я знаю, он никогда не проявлялся, но у одной из его сестер он был, и она пыталась скрывать это до самой смерти.
Моя длинная и богатая событиями жизнь подходит к концу, но эстафета должна быть передана, и лучше выбора, чем вы, фрекен Фогель, придумать невозможно. Я расскажу вам все о Бэйрфуте — кто поймет меня лучше? Оба мы — поздние плоды любви монстра, и вы — теперь моя единственная родственница по отцу, хотя и живете в далекой северной стране по другую сторону Атлантического океана.
И, что самое главное, — у вас есть Дар. Поэтому ваш долг сохранить эту историю
Тисбери,
пятнадцатое июля 1994
Джонатан Бэйрфут
Февральским вечером 1813 года доктор Гётц наводил порядок в аптечном шкафу в своей приемной. Он расставлял бутылки и склянки, и вдруг обнаружил простое серебряное колечко с янтарем — подарок жены четырнадцать лет тому назад. Он получил его, когда открыл практику в Кенигсберге после окончания знаменитого Альбертина-университета, еще до того, как появились дети, две служанки, до того, как заметно выросло его состояние, до того, как канул в прошлое несколько унизительный титул фельдшера. Кончики его пальцев, натренированные постоянной пальпацией, нащупали колечко в щели на полке для мазей и слабительных, рядом с канистрой с застывшей ртутной мазью, попавшей по случаю вовсе не на то место, где она должна была находиться.
Он остановился у окна. За стеклами вот уже сорок восемь часов бушевала вьюга. Он не мог вспомнить, когда в последний раз видел это кольцо. Должно быть, оно исчезло во время одной из ритуальных перестановок в старом купеческом доме, когда приемная перемещалась из маленьких комнат в комнаты побольше — клиентура росла.
Он зажег керосиновую лампу над кушеткой для пациентов и поднес кольцо к свету. В застывшей смоле янтаря виднелся жучок из семейства, называемого скарабеидами, родственник священного в Древнем Египте навозного жука-скарабея.
Он достал из шкафчика для инструментов лупу. Смерть, констатировал он с врачебным хладнокровием, застигла насекомое сразу после того, как оно вылупилось из кокона — иначе нельзя было объяснить это уродство. Голова была вдвое больше туловища, из трех пар конечностей успела развиться только одна, отсутствовали челюсти и антенны. Когда он попал в стеклянный плен застывающей смолы, жизнь его была уже кончена.
Доктор надел кольцо на палец и с удовлетворением отметил, что оно по-прежнему впору, несмотря на то, что пухлая его физиономия вполне отражала хорошую, сытую жизнь. Я счастливый человек, подумал он, у меня есть жена, она смотрит на меня все с тем же пылом, что и четырнадцать лет назад, у меня две прекрасно сложенные дочери, у них все ноги и челюсти на месте, моя практика процветает настолько, что я могу позволить себя радоваться вьюге, дающей мне возможность передохнуть, меня уважают даже немногочисленные враги, а исследования в области химии Лавуазье сделали мое имя известным даже за пределами Восточной Пруссии.