И повернувшись, под призывно возмущенные его вопли – вот теперь главное не оглядываться, тем более что в кошельке у меня всего тридцать пять шекелей, а надо еще домой возвращаться, – бодро пошла прочь.
Но шагов через пятьдесят остановилась у ближайшего кафе и села за плетеный столик, вынесенный в тень старого дородного платана.
В три часа дня, в вязкую августовскую жару я была единственной чуть ли не на всей улице, если не считать старика-шляпника и легиона неустрашимых кошек, которых в изобилии плодит Иерусалим.
– Кофе... двойной, покрепче... И коньяку плесни...
– Минутку, гевэрет! – воскликнул бармен и принялся весело насыпать и смешивать, звякать ложечкой, нажимать на рычаг кофейного аппарата... При этом он успевал приплясывать, подпевать музыке, отщелкивать пальцами ритм на всем, что под руку попадется. Его темные кудри библейского отрока с картины художника Иванова были щедро умащены какой-то парфюмерной дрянью, какой любят намазывать свои овечьи руна местные юнцы и юницы...
Из-под тента лотка, под щитом, с которого на прохожих мчался, чуть ли не вываливаясь за край, будущий трамвай, похожий на удава с глазами красавицы-японки, за мной наблюдал толстый шляпник. С видом последнего иудейского пророка он восседал на табурете и делал мне какие-то знаки. Я достала из сумки очки, надела их и расхохоталась: старая сволочь показывал оттопыренный средний палец правой руки, – очевидно, потерял надежду залучить меня под свою шляпу.
Я смотрела на неугомонные руки бармена, вдыхала облачко ванили, поднятое брошенным на блюдце кренделем, и думала – что я делаю, что я делаю?!
Эта тихая улица, кренящаяся вправо, словно стремилась улечься в уже отросшую тень своих туй и платанов, весь этот город на легендарных холмах, с его ненадежными домами, мимолетными людьми, вечными оливами, синагогами, мечетями и церквами... – весь этот город, колыхаемый сухими струями горного воздуха, пришелся мне впору, тютелька в тютельку, – натягивался на меня, как удобная перчатка на руку... Мне было привычно ловко, привычно жарко и привычно лениво в этом городе, и – видит Бог! – дорога к этому кафе в Долине Призраков заняла у меня не так уж и мало лет.
Так что же, черт меня возьми, я опять делаю с нашей жизнью?!
Ночью я поднялась попить, прошлепала в кухню, босыми ступнями выглаживая теплый камень пола. В темноте на журнальном столике белела газета со вчерашними тревожными новостями... С более чем всегда тревожными новостями...
Я выглянула в открытое окно и вдохнула глубину августовской ночи в безмолвном расцвете звездных полян. Далеко внизу цепочка мощных фонарей выжгла гигантскую петлю дорожной развязки Иерусалим – Мертвое море; влево, мимо белеющей срезом снятой груди холма пойдет новая дорога через Самарию... Над Масличной горой вдали – желто-голубое облако огней. Легчайшая взвесь предрассветной тишины... Уже и подростки разошлись по домам после нескольких часов блаженной ночной свободы... Нет более благостного места, чем эта земля накануне очередной войны...
Я вернулась в комнату, бесшумно легла... До утра оставалось дотянуть часа три...
– Ну? – тихо спросил рядом внятный голос мужа. – Третью ночь колобродишь. Так же спятить недолго! Ну их к черту, эти деньги! Жили до сих пор, с голоду не помирали, подаяния не просили...
– Да, – глухо подтвердила я.
– Представь эти долгие зимы, слякоть, тусклую тьму...
– Представляю...
– Давку в метро, огромный неохватный город, хамство российское, милицию-прописку... И нашу беспомощность и бесправность...
– Еще бы...
– ...к тому же, и службу с утра до вечера...
– Да...
– ...быть заложником организации, а значит, идеологии... С какой стати ты, вольный разбойник, вдруг встанешь под знамена? Ну их к черту, все они друг друга стоят!
– Вот именно...
Он в темноте, как слепец, провел ладонью по моему лицу.
– Значит, отказываемся. Да?
– Да.
– Решено?
– Решено.
– Ну и молодец. Спи...
Не продремав ни минуты, утром я набрала номер департамента Кадровой политики Синдиката.
– Я все взвесила... – сказала я. – Благодарю за предложение, весьма заманчивое и лестное... Надеюсь, вы правильно меня поймете... Видите ли, род моих занятий вряд ли совместим с обязанностями...
– Не понял! – отрывисто буркнули в трубке. – Род моих занятий любит ясность. Ты согласна или нет?
Я оглянулась на мужа. Он стоял, сцепив обе руки замком, показывая мне молча: “Будь тверже!”
Я отвернулась. В окне виднелся краешек сосновой рощи на соседнем холме, с двумя кибитками пастухов-бедуинов, вдали – гора Скопус с башней университета, соседняя арабская деревня, торопливо заставленная коробками недостроенных домов... И надо всем – пустынное небо с прочерком шатуна-коршуна...
Все то, на что я смотрю уже десять лет... Десять лет...
– У меня ни минуты нет на твои “пуцы-муцы”! Сейчас ответь – согласна ты или нет?
– Согласна, – сказала я.
* * *
За неделю до отъезда, посреди растерянной суеты сборов, бессмысленных покупок, беспомощной беготни и ежедневного подписывания неисчислимых и нечитаемых мною бумаг в Долине Призраков, (так что я б уже и не удивилась появлению призраков в моем, помутневшем от жары и напряжения, сознании), – нам удалось вырваться в Хоф-Дор, тем самым хоть на два дня оборвав затяжную истерику четырнадцатилетней дочери, не желавшей уезжать “ни в какую вашу дурацкую Россию”.
Мы любили этот изрезанный кружевными петлями берег Средиземного моря между Хайфой и Зихрон-Яаковом; под высоким горбом ракушечного мыса – неглубокую бухту, на дне которой в ясную погоду видны ноздреватые базальтовые плиты – развалины затонувшего финикийского города; любили круглые белые домики-“иглу” на травяных лужайках между неохватных старых пальм; неказистый, окруженный частоколом деревянных кольев, воткнутых в песок, “Бургер-ранч”, с колченогими скамейками и столами, – весь этот пляжный рай в двух босых шагах от моря с его самозабвенной, переменчивой, неугомонной игрой синего с бирюзовым...
И все два дня плавали до изнеможения, до одури, безуспешно пытаясь смыть с души тягостную двойную тревогу – в ожидании “нашей” России и в ожидании нашей здешней неминуемой войны, которая уже набухала, уже сочилась гноем из всех старых ран и запущенных нарывов...
Дочь оплакивала свою жизнь.
– Вы – эгоисты!! – кричала она нам: – Через три года я буду старая, понимаете?! – старая, и всем здесь чужая!
Вечером она бродила в длинной юбке по воде, путаясь босыми ногами в тяжелом подоле, и до поздней ночи сидела с несчастной прямой спиной на горбу ракушечного мыса, глядела в море и тосковала впрок...
Из влажной глубины ночи с ропотом рождалась волна, быстро перебирая валкий гребень лохматыми лапами белой пены, дружной шеренгой катилась к нам, но выдыхалась, таяла, и к мысу доплывала тончайшей кружевной шалью, фосфоресцирующей в латунном свете луны... А за ней, рыча, уже бежала другая шеренга дружных болонок из пены, и бесконечный их бег сминал любую надежду, любую робкую надежду на отмену неотвратимого...
...Наутро мы уезжали.
В последний раз сбегали искупаться “на минутку”, и часа полтора никак не могли расстаться с морем. Наконец я повернула и поплыла к берегу в кипящей солнечными иглами воде, и с каждым моим подъемом на гребень волны медленно приближалась огромная пальма на берегу, взмывая в небо и опускаясь, взмывая и опускаясь...
Я плыла над черными базальтовыми плитами, над развалинами финикийского города, бытовавшего под этим небом и упокоенного на песчаном дне в такой дали времен, о которой могли рассказать – и неустанно рассказывали – только эти волны; я плыла, пока не нащупала ногами дна, встала и побрела, отирая ладонями мокрое лицо...
Мои на берегу размахивали руками, указывая куда-то вверх...
Я закинула голову: два дельтаплана, покачиваясь, парили в дымной голубизне навстречу друг другу: белый, с оранжевыми полосами, и желтый, с зелеными. Казалось, они играли в какую-то игру, переговаривались, кивали друг другу, подшучивали... Их темно-зеленые тени скакали по мелким волнам. Вода подсыхала на моем лице долгими жгучими каплями.
Боже, думала я, что я наделала! Что я наделала...
Не знаю, как это получилось, но квартиру мы сняли, минуя проверку Шаи. Возможно, в то время он находился в отпуске. Многие мои коллеги жаловались, что Шая, со своей маниакально-служебной подозрительностью, не позволил снять прекрасные квартиры в центре Москвы. Он являлся, грозный и неподкупный, залезал на чердаки, спускался в подвалы, вынюхивал лестницы, высматривал в бинокль соседние здания, вымерял шагами двор, ложился на асфальт, фонариком высвечивая днища машин... И выносил свой вердикт.
– Нет, – говорил он сурово. – Эта квартира опасна. Если поставить на крышу той школы напротив пулемет, то можно уже читать “Шма, Исраэль!”.