Жиллес рисует нам любовь этих двух молодых людей как явление исключительное и рядом изображает «норму», типичную для той среды, где происходит действие романа, — пару, чьи отношения основаны на расчете, низкой чувственности, холодном обмане. Это сестра Бруно — Габи и ее жених Жан-Луи.
Жиллес показал высокую нравственность молодого героя, прекрасный внутренний мир юноши, еще не сломленного буржуазной средой. Многое в Бруно — черты возраста. Но первое же серьезное столкновение такого юноши с реальностью не может не быть трагическим. Ради любви к Сильвии, ради того, чтобы остаться в коллеже и быть поблизости от любимой, Бруно согласен пойти на внешние уступки монахам. Однако аббат Грасьен хочет большего: он хочет уничтожить «грешное» счастье своего воспитанника, тем самым надеясь вернуть его в лоно церкви. Грасьен убеждает Сильвию порвать с Бруно. Вмешательство монаха в жизнь своего воспитанника кончается крушением счастья молодых людей.
Мы не знаем, как сложится дальнейшая судьба героя Жиллеса, останется ли он одиноким в своей среде или станет таким же, как все, вынесет ли его юношеская чистота испытания «взрослости». Жиллес показал нам своего героя в благодатную пору его жизни, но это не религиозная «благодать», даруемая в награду верующим, а земное, естественно-человеческое и чистое счастье, безжалостно отнятое у него.
Книга Жиллеса с художественной точки зрения — с точки зрения непосредственно изобразительной — не лишена недостатков. Автор не всегда с достаточной глубиной характеризует социальные ситуации, не все герои его обладают той внутренней многосторонностью и сложностью, которые необходимы для жизненной достоверности литературного персонажа. Однако автор постарался изобразить общественно-значительный конфликт по возможности объективно. В этом и состоит главная заслуга смелой книги Жиллеса, которую, мы не сомневаемся, с интересом прочтут советские читатели.
И. Шкунаева
Ты знаешь. Биче, о ком я думал, когда писал эту книгу.
Д. Ж.
Все то, что обоих коснуться нас может,
Соединяет нас: это смычок,
А мы две струны, чье звучание схоже
И голос един. Так скажите нам, что же
В нас нежность такую зажгло?
Р. М. РИЛЬКЕ
Бруно открыл оконце; из темной ночи в лицо ему ударил ветер и надул, словно парус, занавеску, скрывавшую вход в каморку. Бруно терпеть не мог подниматься в пять часов утра, а именно в этот час, даже зимой, поднимали воспитанников коллежа «Сен-Мор», чтобы, как говорится, закалить их дух. Еще долго после побудки юноша находился в состоянии оцепенения, мерз и чувствовал себя прескверно. От холода его била дрожь, но побороть сон все равно не удавалось. Он смутно помнил, что накануне вечером решил: «Завтра я должен это сделать, непременно», но теперь заколебался и начал подумывать, не отложить ли осуществление своего намерения на более поздний срок. До него донесся звон колокольчика надзирателя и топот учеников по коридору дортуара. Он заторопился, последний раз провел влажной щеткой по волосам и стал в колонну, которая выстраивалась перед дверьми. Колонна пришла в движение и направилась по холодным, сумрачным коридорам, освещенным редкими рожками, в часовню, находившуюся наверху. Сложив руки на груди, Бруно шел вместе со всеми; он чувствовал, как капельки воды, скатываясь с волос, падают ему за воротник. У входа в часовню Жорж де Тианж коснулся его рукой, которую он перед этим на мгновение опустил в кропильницу, — во всех остальных группах ученики здоровались таким же небрежным дружеским жестом. Машинально перекрестившись, Бруно снова со всей отчетливостью вспомнил о своей клятве: была первая пятница нового месяца, воспитанники в этот день обязаны причащаться, но он решил не принимать участия в обряде. Поравнявшись с алтарем, он на секунду преклонил колено, затем прошел на свое место в глубине часовни. Воспитанники младших классов уже заняли первые ряды и, когда мимо проходили старшие товарищи, среди которых был он, обращали к ним заспанные бледные рожицы. Со всех сторон слышался громкий хриплый кашель, заглушавший шарканье ног и шум передвигаемых стульев. Было так холодно, что вокруг лиц колебались легкие облачка пара.
Бруно опустился на колени на низенькую скамейку и закрыл глаза. Его уже начала охватывать дрема — он всегда слушал утреннюю мессу словно сквозь сон, — когда раздались слова молитвы. Пансионеры читали ее хором, невнятно бормоча слова, лишь звонкий голос какого-нибудь мальчишки время от времени нарушал этот монотонный гул. Преподобные отцы «Сен-Мора» были большими поклонниками «живой литургии» и всячески старались привить своим ученикам любовь к ней: проводили мессы в форме диалога, каждое утро в классе отводили время для комментирования текстов Евангелия, непременно пользовались во время службы толстым молитвенником, который был славой и достопримечательностью аббатства. Бруно снова открыл глаза и стал слушать эту коллективную молитву, не присоединяясь, однако, к ней. Ему казалось, что он впервые слышит эти слова, полные самоунижения, смирения, раскаяния, и он не желал их произносить. Нет, хватит с него этого страха перед богом-судией, этих отчаянных призывов к мадонне и к архангелам. И он инстинктивно выпрямился — один среди согбенных в молитве фигур.
Перед ним простиралась часовня. Электрические лампочки, висевшие между светлыми деревянными столбами, поддерживавшими купол из полированной сосны, отбрасывали длинные, перекрещивающиеся тени. По ту сторону алтаря — большого гладкого стола из красного дерева, поставленного перед молящимися, как того требовали правила «новой литургии», исповедуемой монастырем, — отец настоятель отправлял службу. Он стоял склонившись и, казалось, был всецело поглощен молитвой, а на самом деле, бия себя в грудь, зорко наблюдал своими большими голубыми глазами за аудиторией, за учениками. Они послушно повторяли за ним: mea culpa, mea maxima culpa[1]. «Почему нужно всегда говорить о прегрешениях и раскаяниях? — спрашивал себя Бруно. — Я, например, не знаю за собой никакой вины». Теперь Бруно окончательно проснулся и внимательно следил за происходящим вокруг, чувствуя, как им овладевает странное волнение. Слишком долго прожил он, бездумно подчиняясь установленным порядкам и кривя душой, и сейчас в нем зародилось неодолимое желание действовать, порвать сковывавшие его узы — к этому побуждал его внутренний протест, на это толкала его даже гордость. Сердце его учащенно билось, он чувствовал, что больше не может медлить.
Уже на прошлой неделе, во время пострижения одного из своих товарищей, Ива Фромона, окончившего коллеж год тому назад, он ощутил волнение вроде того, которое испытывал сейчас. Тогда-то он вдруг и почувствовал себя здесь пришельцем, чужаком, человеком, которого все это никак не касается.
Новый послушник окончил их коллеж, а потому учеников старшего класса пригласили присутствовать при обряде. Вместе с несколькими монахами и родственниками молодого человека она слышали, как Фромон отрекся от мирской жизни, от «дьявола и его соблазнов». Если все это предпринималось для того, чтобы потрясти их, то цель была достигнута: мало-помалу лица воспитанников становились вес серьезнее и мрачнее. А когда отец аббат, несколько раз щелкнув ножницами, отрезал волосы Фромона и светлые пряди упали на пол, Бруно заметил, как его товарищи стиснули зубы. Шарль Дюро, который тоже намеревался пойти в монахи — об этом знали все в классе, — покраснел как рак; он то и дело приподнимал очки и вытирал глаза. Неприятное чувство, появившееся у Бруно в начале церемонии, все нарастало, однако, когда напряжение вокруг него достигло своего апогея, что-то вдруг оборвалось у него внутри и на душе стало совсем легко. Он сбросил с себя путы таинственного и фантастического мира, который окружал его с детства, и теперь понял, что все это лишь комедия.
Он смотрел совсем другими глазами на своих товарищей, на монахов, на Фромона, отвечавшего еле слышно на вопросы настоятеля. Удивительное чувство — чувство огромной, необъяснимой радости, которое он нередко испытывал ребенком и которое, казалось, навсегда покинуло его, вдруг овладело всем его существом. Посмотрев вокруг, он увидел лишь грустные лица — грустные и смирившиеся, — и это еще больше подхлестнуло его. Отец аббат неуклюже вручил новому послушнику монашеское одеяние из черного сукна; Фромон закрыл глаза, лицо его стало мертвенно бледным. Бруно кипел от возмущения: ему хотелось крикнуть Фромону, чтобы тот набрался храбрости и сбросил с себя путы, которыми связали его, заставляя думать только о потустороннем мире. «Смерть, — думал он, — вот что, по их мнению, важнее всего, ею они все объясняют, ради нее отрицают жизнь».