— Я мертвых, бабоньки, почитаю наравне с живыми, — отвечал он. — Они не хуже нас, мы не лучше их. А к смертям да похоронам я на фронте привык — дело это обычное. Вы главное помните: ничего не кончается, все продолжается. Я помру — возле моей могилки разрешаю даже поплясать — мне любо будет.
Пел он за кутьёй на мотив «Раскинулось море широко» вот что:
Савраска завяз в середине сугроба,
Две пары промерзлых лаптей
Да угол рогожей покрытого гроба
Торчат из убогих дровней.
Говорили на поминках о болезнях Игната: одни — что-де кашлял он, значит, чахотка свела его в могилу; другие — нет, мол, на поясницу жаловался, значит с почками что-то; третьи — так-то легко, дескать, умирают только от сердца.
— Шевелиться надо было! — возражал Степан Гаранин. — Пока человек шевелится — смерть его не возьмет. А перестал — тут она цап-царап. Шевелиться — вот что главное!
Федя же посчитал, что прав, пожалуй, именно Степан: зачем Игнат отлеживался! Последнее дело для мужика таким образом спасаться от холода. Небось, за работой не умер бы.
Ну, да что теперь толковать об этом — нет человека.
4.Сестра Лидия как раз в тот день, когда в соседнем доме начались похоронные хлопоты, уехала в Калязин на базар. Ну, конечно, не одна, а с бабами. Похороны-то похоронами, а Гараня верно сказал! — все продолжается своим чередом, во всяком случае должно продолжаться.
И вот ведь от какого пустяка зависит судьба человека! Просто тьфу, да и только. Не дала бы Дарья Гурова лошади — и все, не случилось бы с Лидией того, что случилось. Но председательница посчитала, что все равно, какая уж тут работа, если Игната хоронить надо, а выпало это на воскресенье, когда в Калязине базар… И опять же: не придись похороны на воскресный день или не умри Игнат, поживи он еще недельку-другую — и не бывать бы тому, что стало для Феди не то, чтобы горем, но уж во всяком случае нелегким переживанием. Все было бы иначе!
Потом уже, и несколько лет спустя, Федор Бачурин не мог отделаться от сознания, что полоса больших несчастий и маленьких бед для их семьи началась не с того даже, что ушел на фронт отец и там пропал без вести, а вот именно с Лидии, хотя ее-то вины нет никакой.
Поехала она в город, продавала на базаре молоко (корова Хвалёнка недавно отелилась) да ломти картофельника — мать напекла; и вот, как потом рассказывали, присмотрел ее в торгом-то ряду солдатик, из недавно вернувшихся, тары-бары разводил, картофельник весь умял. Лидия ему не хотела говорить, откуда она да как зовут, но бабы свои же выдали: мол, из Пятин, не упускай девку, жених, не то другие перехватят. Он сказал, что обязательно приедет в Пятины посмотреть, что там за гулянье.
— Приходи, — насмешливо сказала Лидия, — тебе наши ребята бока-то намнут. Не посмотрят, что воевал…
Как раз масленица была. В прощенное воскресенье в Пятинах затеяли последнюю беседу. Обычно ее устраивали по череду в тех домах, где есть девки-невесты. Для сестры это была первая зима, когда она гуляла на беседах. И вот черед пришел к Бачуриным; с утра в доме начался кавардак: девки мыли полы, Федя помогал вытаскивать в сени стол и кровать; из колхозного правления принесли на вечер десятилинейную керосиновую лампу со стеклом — она сияла так ярко, так празднично!
В сумерках девчата пришли кто с вышиваньем, кто с вязаньем; явились Федины приятели — но не их ждали пятинские девчата, они не женихи. Другое дело — шестеро парней из Тиунова, потом целая партия из Ергушова…
Вот на этой беседе у Бачуриных явился чужой, откуда-то издалека, один, без товарищей. Лидия узнала его, но виду не подала. Только брат Федя заметил, что сестра посмотрела на этого парня, а он на нее… Заметил, но не придал значения. А зря. Он еще мог как-то предотвратить надвигающуюся перемену.
Весь вечер этот чужак (рука у него была маленько скрючена) просидел смирно; заговорят с ним — он ответит, но сам ничего не спрашивал. Потом исчез так же тихо, как и появился.
А через несколько дней Федя пришел обедать — мать провожает с крыльца двух толстых старух.
— Сватали нашу Лиду, — коротко объяснила она в ответ на его вопрос: кто, мол, такие. Мать была и смущена, и озабочена: вроде бы, не ко времени сваты — Великий пост.
— Как сватали? — огорошенно спросил Федя.
То есть ему, конечно, было известно, что это такое. Но он горячо любил сестру и потому был против всякого сватовства к ней.
— Как сватали! — повторил он, рассердясь. — Ей же рано еще замуж!
— Восемнадцать в апреле исполнится, — грустно сказала мать. — Я по семнадцатому году вышла.
— Так то ты! А она-то…
«Как это можно, чтоб Лидию — замуж?» — не мог успокоиться возмущенный Федя.
— Да кто они такие? Почему именно к нам? Разве мало других девок? Пусть к Вальке Авериной сватаются.
— То их дело… Им, Федя, наш товар больше по душе.
— А мы не отдадим! Вот появится еще раз, я подговорю ребят, мы этому жениху морду набьем, и больше он сюда не сунется.
— Сынок, дело уже решенное.
— Как это решенное? А Лида?
— Я у нее спросила: согласна ли она. Она согласна. Нынче, Федя, в женихах не копаются. Не то время.
Он в великой досаде хлопнул кепкой об пол. И с этой минуты возненавидел своего будущего зятя, который подобрался так тихо, так незаметно, будто вор, чтобы завладеть, словно это вещь или корова, живым человеком! Увезет сестру — сразу опустеет дом!
5.После свадьбы дом и впрямь опустел. Но не это оказалось бедой. Она пришла к Бачуриным с той стороны, откуда ее не то чтобы не ждали, а и предполагать-то не могли. Впрочем, беды всегда приходят с неожиданной стороны, во всяком случае большинство из них.
И началось-то все с пустяка, который опять-таки к ним, Бачуриным, никакого отношения не имел, никаким боком не касался. Даже когда произошло то потешное событие, никто не мог предвидеть, к чему приведет… нелепица эта.
А получилось так.
В Пятинах нанялся в пастухи парень возраста жениховского, то есть лет двадцати пяти, коренастый такой, присадистый, весь как из глины вылепленный. Бегать он не умел, был ленив, скотину пас плохо, но… другого пастуха где взять?
Видимо, за годы пастушества он разбаловался, обессовестел, а потому и был какой-то… без царя в голове: не понимал, что можно, а чего нельзя. Ведь ясно, как Божий день: каждый человек в обыденной своей жизни должен иметь предел, знать черту, через которую не переступи, иначе себя уронишь — худая слава пойдет. А что может быть хуже? У пастуха же этой черты не было. Его хоть укоряй потихоньку, хоть ругай громко — он без понятия. Вместо того, чтоб за скотиной приглядывать, любил поспать, лясы поточить, приставал к дояркам при каждом удобном случае, особенно когда пригонял стадо на полдни. Все ему хиханьки да хаханьки, всегда на уме баловство разное — одним словом, не было у человека совести. Вот не было, и все тут! Как не бывает руки или ноги.
Уже летом из соседней деревни Ергушово к нему повадилась ходить девка, слава у которой и раньше была плохая. Звали ее Верка Топотуха, и была она в общем-то, как все; то есть работала нелениво, рассуждала разумно, а в праздник плясать выйдет — опять же не хуже других. Но вот не понимала Топотуха, что нельзя ходить с парнями за сараи или к пастуху в стадо. Уж ее бабы и совестили, и ругали: некрасиво, мол, стыдно… что же ты позволяешь себе, девка! Родная мать даже за волосы таскала Верку, но без всякого толку — та тупая была какая-то. В общем, она и пастух — два сапога пара. Только он был подлее и о ней рассказывал всем, как и что. Верка знала, что он о ней болтает, и все равно ходила.
Больше всех злилась на Топотуху Катерина Пряжина, сама любившая пошутить с пастухом. Она-то и подбила Шуру Мотовилину да Федину мать… Условились так: подоив коров на полднях, зайдут пособирать в лесу черники, а Топотуха заявится, как она обещала пастуху, он им свистнет.
— Я только хотела усовестить ее, — говорила потом Анна Сергеевна Бачурина в полной растерянности и в отчаянии от случившегося.
Она-то хотела просто усовестить, но… Катерина с Шурой налетели на Верку, будто коршуны на курицу, подол задрали, выстегали крапивой. Этого им показалось мало, они решили еще как-то покуражиться над нею, потому снятые с Топотухи трусы воздели на кол, будто флаг, и отправились в Пятины, распевая не что-нибудь, а «Интернационал».
Почему, собственно, «Интернационал»? Наверное, из-за первой строки «Вставай, проклятьем заклейменный». Ведь они стегали ее, растянув на луговине (пастух помогал), а потом сказали: «Вставай, проклятая…» Тут им пришло на ум «проклятьем заклейменный». К тому же и «Кипит наш разум возмущенный». Ведь разум-то у них, действительно, кипел и вот именно от возмущения. Ну, а «в смертный бой идти готов» — этот бой не иначе, как порка.