— Ну что? Иди, я вот… травки накосил — это гостинчик тебе.
Напрасно продали половину Хвалёнки. Ах, как напрасно! Надо было как-то извернуться, продать овец и всех до одной кур, еще что-нибудь, но Хвалёнку оставить, оставить…
Когда мать лежала в больнице, корову в «бачуринские» дни доила для Феди Валька Аверина или сама крестна. Но когда мать услали в Большое Михайловское, он сообразил, что их не всякий день допросишься прийти и подоить, что надо самому обучиться этому делу. И вот вышел с подойником к Хваленке, сел с правого боку, как делала мать, неловко огладил вымя.
Хвалёнка, повернув голову, изумленно следила за его действиями. Она будто насмешничала: э, парень! Не мужское это дело — коров доить.
— Да ладно тебе! — сказал ей Федя. — Много ты понимаешь!
На это она, конечно, подумала, что никто из мужиков или парней доить не умеет, и разве Толя-полудурок в Веселухе ходит с подойником на полдни, а больше-то никто.
— Ну и я научусь! — нелюбезно сказал Федя Хваленке. — Коли приспичит — и курица свистнет. Ясно тебе?
Струи молока почему-то чаще попадали не в подойник, а на копыта Хваленке, в навоз, и что самое досадное — в рукава. Федя никак не мог приноровиться. Пришла тетя Огаша, ободрила:
— Смелей, смелей, Федюшка!
Она присела рядом, стала учить. И кое-как, «с грехом пополам», как выразилась крестна, он подоил Хвалёнку.
С этого раза так и повелось: в «бачуринские» дни, вставши утром рано, он шел во двор, выносил пойло, бросал Хваленке в ясли охапку сена с рубленой соломой и доил: так же и в полдни, и вечером.
Он любил те дни, когда она стояла во дворе: в доме становилось поваднее. Вечером, выходя по малой нужде, слышал, как корова вздыхала в темноте, и на душе сразу теплело. Она, действительно, чем-то напоминала мать, эта ласковая, разумная, степенная Хвалёнка. И как это горько, что она вдруг отдалилась от Феди, стала наполовину чужой…
9.Между тем колхозные дела шли своим чередом и, наверное, ни одно из них теперь не обходилось без Феди Бачурина или Мишки Задорного, без Костяхи Крайнего или Вовки Зюзина: в августе, перед Успеньем, взяли в армию сразу шестерых пятинских парней. Следующие на очереди — Федя с товарищами, ну, им еще нескоро, года через три.
Они были ровесники и родились, как пошучивали в деревне, «кучно» — не только в одну осень, и чуть ли не в одну неделю. Потому соперничество между ними было всегда: кто первый начал ходить, кто первый закурил… Разом пошли в школу и очень старательно, оглядываясь друг на друга, учились в первом классе, пятерки получали; потом стали покуривать, прогуливать уроки, ходить вразвалочку и в результате все четверо остались во втором классе еще на год. Кое-как перевалились в следующий класс и здесь задержались опять на два года. Хотели и на третий остаться, но передумали — в школу стали ходить исправно, их и перевели в четвертый…
Года за два-три, небось, закончили бы и его, но ведь учебный год у них фактически стал начинаться только в октябре, когда в колхозе выкопают картошку, а кончаться — едва сойдет вешняя вода, то есть в апреле. К тому же на правлении колхоза за ними закрепили лошадей. Какое уж тут ученье, если за тобой числится Серуха! Надо гонять ее на водопой, вовремя давать охапку клевера… ну и запрягать каждый день. Мало ли работы лошади и ее хозяину!
Осенью на станцию железной дороги в Калязин возили они и рожь, и овес, и ячмень, и льняное семя, и картошку… Мешки с рожью или овсом — это еще туда-сюда, по силам. Хоть и тяжело, но все-таки можно снести. А вот с льняным семенем… Положат тебе мешок на спину — а он тяжеленный, будто свинцовый, килограммов девяносто, не меньше. Надо идти с ним от своего воза вверх по ступенькам лестницы складской — согнет тебя в три погибели и качает, как пьяного; в глазах темно. А наверху приемщик стоит, покрикивает: «Давай-давай, шевелись!». У приемщика морда широкая, лоснится — пристроился, вишь! Верно говорят: кому — война, а кому она — мама родна.
На трудодни в Пятинах стали выдавать в октябре. Сначала картошку: Феде досталось шесть двуручных корзин, на затеси у каждой было написано, сколько в ней килограммов. Он сам набирал свои корзины, сам ставил с весов на телегу, но вот везти выпало не ему, потому беспокоился — конечно, не украдут, а все-таки лучше, когда свой пригляд.
В этот день он возил не в деревню, как Мишка Задорный и Вовка Зюзин, а в бурт, куда отбирали семенную; спешили, потому что погода стояла пасмурная, боялись дождя, а избави бог закрыть в бурте мокрую картошку — погниет.
Ветер гнал косматые облака; холодновато было, сиро, однако же и солнце то и дело накоротко выглядывало. Оно сразу веселило. У костра посреди поля грелись, сушились, выкатывали из него печеные картошины…
Странное чувство — и тревога, и страх, и восторг от сознания собственной самостоятельности, взрослости — владело Федей: он хозяин, он сам по себе. В эти холодные, прозрачные дни накануне зимы именно от его хозяйского умения зависело, как они с матерью будут жить, сытно или голодно, и не пошатнется ли, не заплошает ли их бачуринское подворье. Ему хотелось сделать все как следует, чтоб мать, вернувшись с лесозаготовок, похвалила: «Молодец, Федюшка! Мы — Бачурины, у нас все путем». Потому старался быть порасторопнее, и не раз слышал у себя за спиной одобрение: «Самостоятельный парень». Это было высшей похвалой в Пятинах. То и дело над ним пошучивали:
— Слышь, Федюх! Тебе жениться надо, раз такой деловой — чего ж одному маяться!
— И куда вы, девки, смотрите: глядите-ко, какой жених подрос!
Теть Огашина Валька приставала:
— Федь, а давай поженимся, а? Тебе сколько годков-то? Ага, пятнадцать! Ну, я маленько постарше — это ничего, верно? Ты и не целовался, небось, ни разу? Не горюй, Федя! Я научу.
Потому она так задирала его, что известно же было: есть у нее жених. Небось, скоро свадьба.
А Феде до шуток ли? Материны слова звучали в ушах, как предостережение: «Зима, сынок, строго спросит». И он знал: да, спросит. Не пощадит зима, ее не умолишь, не умилостивишь, а значит, надо быть хозяином. Вот почему он работал неутомимо, и вид имел самый деловой, озабоченный: этак все оглядывался настороженно, будто из-за горизонта вот-вот навалит туча. Ее еще не видно, но она придет в свой черед, к ней надо готовиться загодя — не та туча, из которой бывает дождь, а другая, перед которой не дрогни, иначе пропадешь.
К вечеру бурт закрыли, по дворам полученное на трудодни развезли. Федя с работы явился уже в сумерках, когда пошел дождь. Ту картошку, что привез Вовка Зюзин еще днем и вывалил у бачуринского крыльца, оставлять на ночь неубранной никак было нельзя: куры уже расклевали несколько крупных картофелин. А погонят завтра доярки коров колхозных на водопой — те, чего доброго, отполовинят от этой кучи; или ночью украдет кто-нибудь — пусть не свои деревенские, а проезжающие мимо. Вон тот же Зюза однажды на столб палисадника вожжи повесил вечером — утром их не было, исчезли. А уж такую вещь свои деревенские не украдут — тут каждые вожжи знают «в лицо», как знакомого человека. А еще: вдруг морозец утром ударит — ахай потом! Уже октябрь, того и жди морозов…
Мокрый и уставший Федя уже в потемках таскал картошку в избу, сыпал прямо на пол. Она сохла два дня, а уж потом только — в подполье.
Сначала-то соломки на землю послал, укрепил невысокие загородки — так всегда делала мать — вот сюда ее, картошку. Точно так же любовно и рачительно, поступил он с тем, что выкопал в собственном огороде — ну, это еще раньше, в сентябре: и свеколку выдергал, и морковь, и даже хрен. Четыре здоровенные тыквины — тоже сюда же, из них потом выгребется столько семечек — ого!
Жаль, огурцы не уродились, а то посолил бы кадочку. А капуста вышла лопушистая, зеленая — не успели кочаны как следует завязаться. Крупных было всего только три, так их Федя на белые щи пустил, разлакомился. Потом порубил всю вместе, и белую, и зеленую, не разделяя, как это делала мать, и заквасил в кадке. Сколько соли сыпать, спрашивал у крестны — у тети Огаши. Все, вроде бы, сделал верно, однако в кадушке шибко запенилось, сок потек через край, и только через неделю угомонилось еле-еле, как брага.
Наконец, в Пятинах выдали и зерно — это уж когда морозы начались. Тут на материны и его, Федины, трудодни досталось два с половиной мешка сорной ржи, полмешка овса да и полпуда жита — это, значит, годовой заработок их обоих. Зерно Федя, не мешкая, провеял у себя во дворе — ржи сильно поубавилось.
В Селиверстове, куда сестра Лидия недавно вышла замуж, хлеба дали вдвое больше, там колхоз покрепче, а вот в Ергушове и вовсе мало, гораздо меньше, чем в Пятинах, — они бедняки, ергушовские-то, нищий у них колхоз.
Мешки с зерном Федя поместил в горнице, поставил их на широкую лавку — чтоб мыши, избави Бог, не добрались. Постоял, размышляя: хватит или не хватит до весны? Ведь еще куриц кормить — им овса надо. И корове Хваленке в пойло мать всегда сыпала горсточку муки. Если по горсти в день — это что же себе останется?