Ту ночь я помню во всех подробностях. Такая была тишайшая улочка, мощеная, деревца и кустики. Парадный подъезд. Широкая лестница. Поднялись на второй этаж. Долго звонили. Все как обычно.
Прихожая длинная и вместительная. Не та, что в московских коммуналках. Стояли вешалка и гардероб. Но мы в ней надолго не задержались. Дальше была не то гостиная, не то столовая — главная комната. В центре — громадный стол, у стены — очень изящное пианино. Роскошная вещь, известная марка. Кто-то из наших приподнял крышку, шлепнул своей ручищей по клавишам, и словно в ответ на раздавшийся звук, очень похожий на громкий стон, открылась дверь из соседней комнаты и вышла совсем молодая барышня, брюнеточка, хозяйская дочь.
Она была в легком ночном халатике, из-под которого будто выглядывали две бронзовые голые ножки. Бывают особые минуты, когда твое зрение так обостряется, что видишь человека сквозь ткань в его, если можно сказать, первозданности. Вот я и видел перед собой с какой-то потусторонней ясностью всю эту ладную фигурку — вроде бы хрупкую, но и сильную, бывает такое не слишком частое, очень воздействующее сочетание.
Словом, смотрел не отрываясь. И что удивительно, она тоже ответила пристальным долгим взглядом. В нем не было ничего враждебного, больше того, в нем был интерес. И вот, когда глаза наши встретились — мне даже почудилось, что сомкнулись, — я словно принял сигнал судьбы.
Коллизия, доложу я вам! Представьте как человек театра эту безумную мизансцену. Идет конфискация драгоценностей. Родители стоят неподвижно. Молчат, как жертвы гражданской войны. Воздух сгущается, точно в колбе. А мы с этим смуглокожим бесенком как будто выпали из пространства. Только и пялимся друг на друга.
Что я испытывал — не расскажешь. Корчился, словно на сковородке. Тут и досада, и стыд, и злость. На эту чертову конфискацию, на жизнь, на себя, на нее. Какая-то горючая смесь. Хотелось провалиться сквозь землю. И мысль одна: скорей бы все кончилось, скорей бы оказаться подальше, где-нибудь на краю Москвы.
Первой опомнилась ее мать. Почувствовала, что дочка в опасности. Чуть слышно окликнула:
— Юдифь…
Но дочь не ответила, промолчала. И вдруг — улыбнулась. Да. Улыбнулась. Дорого бы я дал, чтоб понять, что означает эта улыбка.
В тот день я словно дал себе клятву: уйду из отдела, чего бы ни стоило. И в самом деле — ушел туда, куда стремился, о чем мечтал. В высшую школу внешней разведки.
Очень серьезное заведение. Три года нас учили на совесть. Тоже и мы себя не жалели. Как сказано, сошло семь потов. А по-иному и быть не может. В этой игре твоя ставка — жизнь. Но знаете, я никогда не жаловался. Чувствовал кожей: это — мое.
Настала пора защитить диплом. Я получил такое задание: вывезти из германской столицы, славного города Берлина, нашего ценного агента, фройляйн невероятной отчаянности. Она себя здорово проявила, и служба с ней связывала надежды. Ей предстояло большое плаванье. С одной стороны, звериная цепкость, с другой — ненормальное хладнокровие. Движение к цели — неукоснительное. При этом — никаких колебаний. Если придется, то — беспощадна. Шарлотта. Белокурая бестия.
Как вывезти немецкую девушку, которую к тому же пасут? Я вышел из сложного положения простейшим образом — я женился. Уехал из Москвы холостым, вернулся женатым человеком.
Понятное дело, к этому браку отнесся я не слишком серьезно. Был убежден, что сразу расстанемся. Но выяснилось: не так все просто. Чужая земля, чужие люди. Кроме меня у нее — никого. Тем более я — законный муж. Осталась она в моей квартире. Как говорится — там будет видно.
В Москве набирала силу весна. Я жил в приподнятом состоянии. Диплом защитил, с заданием справился. А впереди еще целая жизнь, отмеченная знаком судьбы, опасная, на лезвии бритвы. Желанная гусарская жизнь.
Нам выдали парадную форму. Белого цвета с вишневым кантом. Такая же белая фуражка с широкой тульей, слегка заломленная. Помню, как я застыл перед зеркалом — не узнаю самого себя. Выгляжу, как киногерой.
В майский великолепный полдень вышел из дома — пройтись по столице. Город после зимы прихорашивался. Тверская тогда была еще узкой, петляла, народу — не протолкнешься. Но я шагал гордо, как ледокол. И независимо, по-хозяйски. Ноги пружинили. Сами свернули в проезд Художественного театра. У касс, как всегда, толпилась очередь. Висели афиши с репертуаром. Напротив театра, в кафе "Артистическое" — ни одного свободного столика. Встречные люди мне улыбались. Я ощущал полноту этой жизни. И тут на самом углу, на Петровке, столкнулся — нос к носу — с Юдифью.
Она была такая же стройная московская липка, такая же гибкая, и даже смуглость была все та же. Но взгляд изменился. Теперь это был взгляд взрослой, уверенной в себе женщины. Меня узнала мгновенно, с ходу. Остановилась. Мы оба замерли, молча разглядывали друг друга.
Она спросила:
— Так сколько лет мы с вами не виделись? Три года? — голос был низкий, густой, контральтовый.
— Именно так.
— Серьезный срок. Все хорошо?
— Да, все по графику. Годы ученья завершены.
Она негромко произнесла:
— Вы думали обо мне?
— И часто.
Она проговорила:
— Я тоже.
И неожиданно покраснела.
Мне, безусловно, были приятны ее слова и ее смущение, но — удивительное дело! — мой розовый весенний кураж растаял, точно его и не было. Так жалко мне стало этих трех лет, такая взметнулась обида на жизнь — она ведь их попросту уворовала. Настолько испортилось настроение, что скрыть это было мне не по силам. Юдифь спросила:
— Что-то случилось?
— Случилось. Мне хочется с вами увидеться.
— Так приходите к нам. Хоть сегодня.
Я задал осторожный вопрос — как взглянут на это ее родители. Выяснилось, что отец ее умер, мать редко встает со своей постели, болеет, в дела Юдифи не вмешивается — дочь теперь стала главой семьи. Впрочем, семья эта не похожа на ту, что была, печальный осколок. Надо привыкать к новой жизни, прежней уже никогда не будет.
Я понимал, что ей нелегко, но понимал это умозрительно. И детство мое прошло без семьи, и молодость была одинокой. Мои товарищи — те, с кем служил, и те, с кем учился, — семьей не стали. Особенно — спутники по школе. Мы даже намеренно не сближались — ведь каждому из нас предстояла особая, отдельная жизнь.
Должен признаться вам без утайки, я в этот день торопил часы, просто не мог дождаться вечера. Когда стемнело и я отправился к ней в гости, по знакомому адресу, то волновался, точно подросток. И вот я вошел в тот самый подъезд, и поднялся на второй этаж, и будто застыл перед той же дверью, не сразу нажал на белую пуговку.
Мы провели вдвоем этот вечер. Матери я так и не видел. Либо и впрямь была так плоха, либо не захотела выйти. Юдифь приготовила славный ужин, а вскоре — лишь несколько дней спустя — такой же обильный и вкусный завтрак. Я приходил к ней ежевечерне, какое-то наваждение, а€мок, было в то время такое слово.
С самого первого часа я чувствовал, что наша горячка обречена. Она была огненным существом, природа и далекие предки ее одарили неутолимой, какой-то неиссякающей пылкостью. Порой ее страсть была чрезмерной. Но я в ту пору был ей под стать.
Только умеренные, уравновешенные, дистиллированные отношения способны на длительность и протяженность. Воздух, которым мы с нею дышали, был словно начинен динамитом, а всякая пороховая бочка — раньше ли, позже — должна взорваться. Мы пребывали в почти болезненном, взвинченном, вздернутом состоянии. Оно походило на исступление, на бешенство, а порою — на ярость. Казалось, Юдифь потеряла голову. Ей было нужно, необходимо, чтоб я ей принадлежал целиком.
Я спрашивал себя то и дело: чем я привлек ее, что с нею сделалось? В конце концов, внешностью я не вышел, на этот счет никогда не обманывался. Родственных свойств не находил. Мы были с ней разными растениями. И выросли мы на разной почве, и биографии шли параллельно. В сущности, даже невероятно, что мы однажды пересеклись.
А те постыдные обстоятельства, которые нас с нею свели, должны были нас сделать врагами и только ожесточить наши души. Но уж никак не швырнуть друг к другу, толкнуть в эту топку, в одну постель.
И тем не менее — так случилось. Я находил тому объяснение: она ощутила запах судьбы. Он сразу же подавляет в женщине способность и волю к сопротивлению. Я это видел неоднократно.
Со временем я рассказал Юдифи о том, как я жил и как я живу. Я знал, что она болтать не будет, что я ей вполне могу довериться. Само собой, был скуп на подробности, но все-таки дал ей ясно понять — то было моей душевой потребностью, — что у меня другая работа, уже не хожу с ночными обысками, не потрошу чужих сундуков. Пришлось ей сказать о своей нелепой и несуразной семейной жизни, о том, как угодил в мышеловку. Юдифь ничего в ней не поняла — какая-то подмена и фикция. Быть может, мне просто рекомендовали поддерживать этот странный статус?