Эти жестокие слова были по-своему справедливы. Моя наружная, внешняя жизнь и впрямь была подменой и фикцией. И я не всегда ею распоряжался. Но очень возможно, если добраться до настоящей, несочиненной, у вас пройдет холодок по коже. Моя ли в этом вина? Не знаю.
В одну из ночей, уже на рассвете, меж нами произошло объяснение. Она спросила без экивоков: вижу ли я ее в своей жизни? Именно — в жизни, а не в кровати. Мой нынешний брак — это пародия. Пародия длиться вечно не может. Хочу я иметь жену и друга?
Что мог я ответить? Недавно начальство мне посоветовало, как говорится, денно и нощно учить многотрудный китайский язык. Мне надо было серьезно готовиться к рассчитанной на долгие годы командировке в страну работы. Оттуда можно и не вернуться. Могу я обречь домашнюю барышню на тяжкую участь жены нелегала? К тому же я был совсем не уверен, что выбор мой будет одобрен и понят.
Но этого сказать я не мог. Я попросил ее мыслить трезво: будущее мое неясно. Всего вероятней, что я уеду. Когда я вернусь, никто не знает, даже высокое начальство. Шарлотта подобное расставание перенесет без особых тягот, она и сама не сидит на месте, что же касается Юдифи, то это не та семейная жизнь, которая может дать ей радость.
Она меня выслушала спокойно и холодно сказала:
— Слова. Я знала, что вы — большой альтруист. Все это очень самоотверженно. Кажется, и Шарлотта Павловна значит для вас гораздо больше, чем это можно было подумать.
Я был обижен и ее тоном и тем, что она с такою легкостью меня обвинила в лицемерии. И сухо ответил ей:
— Ошибаетесь. Я в самом деле хочу вам счастья. Жаль, что вы этого не цените.
Она изобразила улыбку:
— Нет, почему же? Ценю — и очень. Хочу известить вас, мой повелитель, что я намерена выйти замуж. Мне предложили руку и сердце.
— И кто он?
Юдифь назвала имя очень известного поэта.
Бесспорно, это был лучший выход из нашего общего тупика, но мне не стало от этого легче — почувствовал и тоску, и ревность, самую неподдельную боль. И снова подумал, как шутит жизнь. Соединила двух разных людей с разными непохожими судьбами. И вот — с опозданием — спохватилась и обрубает эту ненужную, противоестественную связь. Все верно и в сущности справедливо — Юдифи достанется человек, который славен и популярен, а лучшее, что могу я сделать, — остаться никому не известным.
Я так и не смог совладать с обидой и глупо, по-мальчишески, буркнул:
— Любят не славу, а человека.
Она вздохнула, потом сказала:
— Я буду любить талант человека.
Вот так мы простились. Она осталась вместе с поэтом в московской жизни, меня же вскорости ждал Китай.
…Когда он заговорил о Китае, я сразу же понял, что эта страна — заветная часть его души. Может быть, даже он сам с годами стал частью этого материка. Он врос в ее медленное вращение, в ее человеческий муравейник, который неслышно перемещается в пространстве и времени нашей Галактики — строит дома, ворочает камни, а если уж звезды сошлись, то воюет. Если приходится — десятилетиями. Шажок за шажком и век за веком охватывает обручем глобус. Выработал, выносил, выстрадал свой свод законов и представлений, свое ощущение мира и космоса. Все взвешено, сочтено, измерено и все оценено по достоинству. От собственной, выпавшей тебе участи до преходящей судьбы поколений. Жизнь мгновенна, мгновение длительно. Однако и тысяча лет — мгновение. Нельзя посягать на течение вод. "Хома угей" — пусть идет, как идет. В этой по виду фаталистической и приспосабливающейся мудрости таится невидимая энергия.
Он скупо и сдержанно говорил о том, как провел все эти годы. Но когда речь зашла про Харбин, стал доверительней и щедрее. Я понял, что в его одиссее Харбин занимает особое место. И он сумел оживить этот город, раскрыть его опасную двойственность. И обиход китайской провинции, и темный быт эмигрантской диаспоры. Устойчивую дневную жизнь и зыбкую призрачность вечеров. Казалось, что город прячет свой облик под этакой дымчатой чешуей, сто раз на дню меняющей цвет. Он и поеживается от близости непредсказуемого соседа и вместе с тем готов огрызнуться — охотно дает приют беглецам, плетет незримую паутинку.
— Я снова оказался в Москве в тридцать девятом, в горячем августе. Москва смотрелась веселой, праздничной, недавно с немалым шумом открылась Сельскохозяйственная выставка, и москвичи устремились толпами увидеть новый парад достижений — слепило глаза от белых сорочек, от длинных, пестрых, цветастых платьев. Женщины все же ухитрялись вносить какое-то разнообразие — были и красивые блузки и всякие шейные платочки, были беретки на головках.
Страна за время моей отлучки хлебнула порядком: сначала внутри — повоевала с родными гражданами, потом — на границе, на Дальнем Востоке. Там произошла проба сил. Первая — позапрошлым летом на озере Хасан, а вторая — еще через год, на Халхин-голе. Косвенно я принял участие в этой совсем нешуточной драке — но это отдельная история.
С Шарлоттой мы встретились дружелюбно и буднично — словно я был в санатории. Что она делала в эти годы, насколько образцово оправдывала возложенные на нее надежды, я не допытывался — зачем? Две наши жизни не пересекались.
Я сразу решил позвонить Юдифи. Возможно, она сочтет ненужной или опасной нашу с ней встречу — пусть так, хотя бы услышу голос.
Узнать ее телефонный номер, как понимаете, было несложно. Мне повезло, я застал ее дома.
— Юдифь, добрый вечер.
Она помолчала. Потом откликнулась еле слышно:
— Вернулись из командировки? Давно?
— Я уже сутки в Москве. Придете?
Ответ ее меня восхитил:
— Вы знаете, что приду. Куда?
Естественно, был у меня адресок. Как говорится, для важной надобности. Более важной и быть не могло.
Когда она позвонила в дверь — звонок был нетерпеливый, требовательный — сердчишко мое заколотилось. Такого я за собой не помнил и в более острых обстоятельствах. Потом мы разглядывали друг друга, при этом не говоря ни слова. Это звучит неправдоподобно, но так оно было — слова не шли.
Есть очень распространенный взгляд: еврейки, дожив до тридцати, теряют талию, пухнут в бедрах. Возможно, что так, однако к Юдифи это касательства не имело. Все та же натянутая струна! Кажется, только коснись — зазвенит.
Прошло не менее получаса, прежде чем мы с нею опомнились, очнулись и дух перевели.
Естественно, я сразу спросил:
— Как ваш поэт? Творит шедевры?
Она ответила не без яда:
— Не сомневайтесь. С моею помощью. У нас два мальчика. Что у вас? Ваша семейная жизнь все тянется?
Я лишь вздохнул:
— Куда она денется?
Она повела своим голым плечиком:
— Лихо вы сами с собой расправились.
Слова эти прозвучали жестоко. Но мысленно я с ней согласился.
Она почувствовала: попала. В незащищенное местечко. И улыбнулась. Потом осведомилась:
— За что вам навешали ордена?
Я был задет ее усмешкой и неожиданно для себя сказал ей:
— Если вам интересно, я расскажу, как убил Барвинского.
Она чуть вздрогнула.
— Вы смеетесь?
— Ну что вы, Юдифь… Какой тут смех.
Он рассказал и эту историю. Барвинский был адъютант Лукина, известного в о€круге человека — в ту пору командира дивизии. Когда началась большая кровь и вместе с другими нашими маршалами расстрелян был Блюхер, который ценил его, двигал по лестнице, опекал — по крайней мере, так многие думали, — этот Лукин бежал за кордон и прихватил с собой Барвинского. Понять его, в сущности, было можно — навряд ли бы он уцелел в мясорубке, однако Москва пребывала в бешенстве. Впервые военный такого ранга ушел к вероятному противнику. А кроме того — ушел из рук. Понятно, что трибунал не замедлил приговорить их обоих к вышке. Дело за малым — возможно скорее суметь привести приговор в исполнение.
— Меня пригласили в один кабинет, и очень могущественные люди велели представить соображения. Я попросил у них две недели. После чего я их изложил.
Во-первых, мне требовался человек, кому бы я мог доверять всецело и на кого бы я мог положиться. Был у меня один кореец, который полностью соответствовал. А во-вторых, из всех вариантов я выбрал бегство из заключения, благо, недалеко от границы был хорошо охранявшийся лагерь. Одно лицо, максимум два лица из высшего лагерного начальства следовало ввести в курс дела. Никак не больше. В противном случае успех не может быть гарантирован.
Мои предложения были приняты. Я получил моего корейца в свое безусловное распоряжение. Потом нас арестовали, был суд, мы получили семь лет заключения и были направлены по этапу в зону — мотать полученный срок.
Публика там была разнородная. Большею частью, как всем теперь ясно, люди, попавшие под колесо, но встретились и серьезные волки — первостепенные уркаганы. Они попытались нам объяснить, что мы здесь не на блинах у тещи, но мы у них шороха навели, и кантоваться там стало проще. Но зимовать мы не собирались — ни землю кайлить, ни лес валить — стали готовиться к побегу.