Мои предложения были приняты. Я получил моего корейца в свое безусловное распоряжение. Потом нас арестовали, был суд, мы получили семь лет заключения и были направлены по этапу в зону — мотать полученный срок.
Публика там была разнородная. Большею частью, как всем теперь ясно, люди, попавшие под колесо, но встретились и серьезные волки — первостепенные уркаганы. Они попытались нам объяснить, что мы здесь не на блинах у тещи, но мы у них шороха навели, и кантоваться там стало проще. Но зимовать мы не собирались — ни землю кайлить, ни лес валить — стали готовиться к побегу.
Недолго ходил я в зеках, недолго, и зек я был липовый — маскарад. А все-таки эти четыре недели запомню до скончания дней. Не то чтобы это было открытие, какое открытие для чекиста? Но то, что воспринимаешь кожей, это совсем иная жесть. Раньше я жил в одной стране. Вот довелось пожить в другой.
Это еще одно государство, и в нем порою свободы больше, чем в том, что осталось на воле, за проволокой. В том смысле, что люди не врут, не жмутся. Но только свобода не больно греет, она ведь мало кому нужна — нам, русским, подавай справедливость.
Кого там не видел, кто там не маялся? Видел учителей, музыкантов, водопроводчиков и колхозников, много и военных людей. Были и старые, и молодые, некоторые и баб не пробовали — нескладно мы живем, ох, нескладно. Всего же дурнее сам человек. Голос сорвет — вопит о равенстве, но именно равенство ненавидит. Куда ни забрось его — выстроит лестницу. То же и в зоне — есть верх, есть низ. Всюду, как говорится, жизнь. А жизнь никогда не уравнивает, пусть она будет самая страшная, самая поганая жизнь. Либо она тебя вознесет, либо опустит — закон природы. Равняет не жизнь, равняет смерть.
До сей поры я так и не понял — все нации на земле таковы, или у нас особая доля? Если одни мы такие на свете — понять бы, за что нас так Бог невзлюбил?
Был там один москвич — доходяга. Очень начитанный человек. Мы с ним нашли общий язык — беседовали несколько раз. Что его ждет, он видел ясно — мучиться осталось недолго, в семьдесят лет надежды нет. Поэтому разговаривал гордо, а думал смело. Он мне сказал: вернетесь домой, сразу достаньте и почитайте Петра Чаадаева. У этого гения все написано.
Я это хорошо запомнил и Чаадаева прочитал. Тяжелое и обидное чтение. Неужто мы в самом деле — "прореха"? С этим не хочется соглашаться, но то, что живем не как все, — это так.
Бежали мы в темную мокрую ночь. Был нам оставлен коридор, где перейти границу — мы знали. Но — не обошлось без накладки. Страна у нас, как известно, обильная, только порядка в ней нет как нет. Нас обнаружили раньше, чем следовало. Пришлось уходить от пограничников, и наши славные карацупы шли следом час или даже больше, нам и отстреливаться пришлось. Уже светало — черт знает что! — когда оказались на той стороне.
В каком-то смысле стрельба помогла — приняли нас гораздо радушней, чем это могло произойти. Мы скоро добрались до Харбина. Там был у нас издавна свой человек. Абориген, толковый, со связями.
Само собою, мы опоздали. В городе Лукина уже не было. И если по правде, я это предвидел. Не в том он был ранге, чтоб там задерживаться, его давно уже увезли. Именно этого я опасался, но кто же станет со мной советоваться? У каждого есть свои обязанности. Моя обязанность — исполнять.
Наш человек мне сообщил: Барвинский готов со мною встретиться. Он приглашает меня поужинать в одном гостеприимном местечке. Там и уютно, и вкусно кормят. Спасибо за такое радушие. Мы договорились с корейцем — он обеспечит мне тыл и отход.
В назначенный час свели знакомство. Устроились за укромным столиком. Четыре вертикальные связки из разноцветных бумажных фонариков нас отделяют от прочих гостей. Сидим, приглядываемся друг к другу.
Барвинский был малый не без обаяния. Из тех компанейских веселых людей, которые располагают к себе открытостью, живостью, легким нравом. Возможно, он и имел поручение ко мне присмотреться, но очень быстро повел он себя со мною так, как будто увидел старого друга. И это можно было понять. Нас связывали похожие судьбы. Он видел перед собой земляка, который бежал от лагерной дыбы, бежал с обидой на власть, на родину, на незадавшуюся жизнь. В конце концов, и мне и ему хотелось немногого — жить на воле. Он мне сказал, что рад нашей встрече, о подвиге моем он наслышан, Глеб Федорович Лукин, бесспорно, пожал бы с радостью мою руку. Храбрых людей он уважает.
Лестные, лестные слова. Но легче от них на душе не стало. Глеб Федорович, комдив Лукин, как я и думал, недосягаем. Стоило торчать у параши, стоило едва не попасть под пулю ретивого обалдуя. Когда начальству сильно захочется, можно рискнуть двумя бедолагами.
Он вновь усмехнулся, развел руками.
— Согласен, это может шокировать. Но если не прибегать к фарисейству и всяческим утешительным формулам, то кто мы, собственно, на земле, мы, исполнители приказов? Цемент истории. И не больше. Однако существует цемент высокой пробы, а есть негодный, который крошится и оседает, "прореха", как говорил Чаадаев. Впрочем, вернемся к бедняге Барвинскому.
Выпили мы раз и другой. Чем больше я на него смотрел, тем отвратительней себя чувствовал — муторно, тошно, мысли дробятся. Сидит за столом напротив меня пустышка, пришей-пристебай, балабол — кому он сдался, кому он нужен? Но мне-то что делать? Встать и уйти? Вернуться несолоно хлебавши? Вот это съездил в командировку! Будет о чем доложить начальству. Будет что вспомнить на старости лет.
Я медленно вытер салфеткой губы. Медленно встал из-за стола. Достал припрятанный парабеллум. Сказал:
— Измена карается смертью.
Спустил курок. Никто не услышал и даже не обратил внимания. Барвинский, по-моему, так и не понял, ни кто я, ни что я ему сказал, ни что его уже нет на свете.
Кореец ждал меня. В ту же ночь мы оба оставили этот город.
Границу на этот раз перешли без приключений, и очень скоро призвали нас пред очи начальства. Должен признаться, я не был уверен, что ждет меня сердечный прием. Задание выполнил я на троечку. Клиент мой Лукин жив и здоров, продолжит свою плодотворную деятельность. Прихлопнул я не туза, а шестерку. Как отнесутся к такой подмене, можно было только гадать. То ли мы справились, то ли нет. С другой стороны, выбора не было.
Отправили нас, так сказать, в карантин, где провели мы аж две недели, ждали решенья своей судьбы. Услышали: все сделали верно, родина вас благодарит, примите правительственные награды.
Приятно. Награда — это награда, однако еще важней сознавать то, что тебе по плечу гусарство.
…Да, он и впрямь любил это слово, произносил его с удовольствием. И неспроста. Была в нем двоякость, так же, как и в его усмешке, двоякость, любезная его сердцу — иронизируя и посмеиваясь, легче сказать свое сокровенное, не опасаясь, что собеседник вас заподозрит в излишнем пафосе.
Люди входили и уходили. Играл оркестр. Когда он смолкал, до нас доносились удары волн, истово бившихся в парапет. Они звучали почти эпически — мощно и грозно. Как литавры.
— Эту историю Юдифь слушала молча, сосредоточенно, не прерывая меня ни словом. После затянувшейся паузы спросила:
— Вот что мне интересно — если бы вы получили приказ меня пристрелить, исполнили б сами или попросили б замены?
Славный вопрос. Я ее обнял.
— Я это выполню без приказа.
Но не сумел ее развеселить. Вышло, что оба мы отмолчались.
В начале сентября началась Вторая мировая война. Мои соотечественники радовались, что их обошла она стороной. Мне оставалось им посочувствовать. Я понимал, что их ожидает, сам уже жил в другом режиме. Командировки мои участились, и становились они все опасней. Бывало, что я сам себя спрашивал: какого рожна я когда-то выбрал такую сумасшедшую жизнь? В эти минуты я неизменно думал о том, как вернусь в Москву, и разукрашивал эту картинку разными радужными подробностями. Фантазия на тему "Юдифь".
Война надолго нас разлучила — она уехала с мальчиками в эвакуацию, а я регулярно забрасывал в тыл группы особого назначения, попросту говоря — диверсантов. Естественно, бывали проколы, однако, как правило, я справлялся.
Встреча, которую я так ждал, произошла уже в сорок шестом — я задержался на Дальнем Востоке. Помню, как я набрал ее номер, как долго повторялись гудки, один за другим, и как я нервничал. Но вот он — низкий цыганский голос, а мой — как нарочно — сел от волнения. Прокашлялся, пробормотал:
— Юдифь…
В ответ услышал:
— Где и когда?
Мы встретились на Суворовской площади — она называлась Площадь Коммуны — в громадной ведомственной гостинице, длинном, занявшем почти квартал, казарменном здании, закрепленном за Министерством обороны.
Был очень морозный февральский день. Мы долго присматривались друг к другу. На этот раз время взяло свое. Она постарела и поседела. Но это была Юдифь — остальное уже не имело большого значения.