Братья-славяне (они представлены сияющим Добешем) только вздыхают. И тоже поминают Сибирь. Безродов посмеивается. И снисходительно, как взрослый дитятку, объясняет: зима как зима. Ничего сверхъестественного. И Карел Добеш разводит руками, почти виновато с ним соглашается: да, в самом деле, мы тут разнежились в нашей умеренной Златой Праге. О, разумеется. Можно понять. Гость, представитель великой империи, с первого же шага почувствовал это лукавое обаяние.
Все верно. Путеводители правы, здесь каждый камешек дышит историей. Но суть не в этой расхожей фразе. На сей раз история не нависает, не плющит, она уютна, тепла и у нее домашняя мягкость.
Он понимает, что неосознанно боялся свидания с этим городом, боялся, что будет разочарован. Скорее всего, европейская внешность предстанет поблекшей и уцененной, регламент Варшавского договора предполагает унификацию не только в политике, но и в жизни, а если традиции протестуют, тем хуже для них, ибо их назначение — покорно обслуживать современность.
Однако же Прага сопротивляется, она продолжает свой Резистанс на сей раз бесшумно и неприметно. Она сохраняет себя по-швейковски — не заявляя о несогласии, но ухитряясь существовать так, как давно привыкла, по-своему. Если нельзя быть собою для мира, то тем важнее отгородить, отбить свое внутреннее пространство, остаться собой для себя самой.
Карел Добеш, лучезарный блондин, переложивший на чешский язык книжку безродовских рассказов, отечески опекает гостя. Он и радушный хозяин и гид, больше всего он озабочен тем, чтоб писатель из сверхдержавы, наследник Пушкина и Толстого, понял, как хороша его родина. Однако, чем ближе они знакомятся, чем большей становится расположенность, тем откровеннее разговор, и Карел Добеш вдруг признается: бесспорно, Прага — прекрасный город, но он и поныне себя не чувствует всецело своим, он — из Моравии. А мораване — это известно — такие уж люди, широкие, щедрые, как говорится — душа нараспашку. Пражане — другие, совсем другие. Сдержанные, себе на уме.
Безродов вежливо соглашается — людское сообщество разнообразно. Но тут же мысленно комментирует, словно привычно заносит в блокнотик очередную попутную запись: странное дело, везде и всюду слышится этот надтреснутый зов — возможно, вы более имениты, но наша домашняя травка мягче — пражанин вспомнил моравские корни.
Добеш, однако ж, сразу спохватывается. Нельзя, поддаваясь старой досаде, забыть о своей сегодняшней миссии. Питомец прославленной словесности обязан заболеть его городом, его волшбою и красотой. Честной великодушной Моравии придется нынче посторониться, что бы то ни было, чешское сердце бьется на этих священных улицах. Безродов с усилием гасит усмешку — и здесь, как всюду, меня вербуют!
В голосе Карела звучит подлинное воодушевление. Русскому другу нет нужды усердствовать и напрягаться. Наоборот. Только внимательно слушать и всматриваться. Тогда он почувствует эту Влтаву. Чешскую сакральную Влтаву. Истинно чешскую архитектуру. Более того — чешский воздух.
Каждый восторженный период заканчивается этим рефреном — стоит лишь ему обратить внимание гостя на улицу, здание, на все, что оказывается в поле зрения. "Чешские кнедлики. Чешские дамы. Чешские газеты и книги. Чешские пенсионеры".
Очень возможно, что тут была опаска на уровне подсознания: писатели предпочитают абстракции. Познай же нас через органы чувств!
Безродов оправдывал ожидания. Он вглядывается. Он переспрашивает. Он словно вбирает в себя этот город, преподнесенный ему в подарок.
Хозяин лучится еще щедрее. Как истинный обольститель, он чувствует: московский гость почти завоеван, дело в решающем штрихе, древняя Прага должна ожить и показать: она и сегодня неотразима и победоносна. Сейчас они зайдут в Союз списователей, он познакомит его с женою, они пообедают все втроем — похоже, что гость уже утомился.
Безродов вежливо протестует — нет, не устал, все еще бодр, но, разумеется, будет счастлив. Что означает "Союз списователей"? Все очень просто — Союз писателей. Безродов неудержимо хохочет — братья-славяне попали в яблочко. Определили самую суть этой своеобразной профессии. Списователи. Одни — с натуры. Другие, проще организованные, — со старых, плохо усвоенных книжек. Есть, правда, белые вороны — странные чужеродные птицы — видят вдруг то, чего до них не видели, и достают из мусорных куч острыми клювами новое слово. Но этих удачливых кладоискателей в дружной писательской семье не так уж много — и слава Богу!
Карел покачивает блондинистой, ладно ухоженной головой. Не зря Габриэлла, его жена, считает, что писатели — дети. Чем одаренней, тем больше в них детского. В своей комиссии у Габриэллы широкое поле для наблюдений.
Но вот и место ее трудов — несколько выщербленных ступенек, лесенка на второй этаж. Здесь — на отшибе от главного здания — и расположено око в мир, писательские внешние связи. Прошу вас, входите. Нет, после вас.
Из-за стола поднимается женщина, совсем не похожая на пражанок, встреченных на улицах города. Решительно ничего славянского. Что-то мадьярское или креольское и в этой вызывающей смуглости большого скуластого лица, и в угольно-черных тревожных глазах, и в черных — под цвет ее глаз — волосах. И гибкая — не по росту — грация большой осторожно ступающей кошки.
Это моя жена Габриэлла. В голосе Карела внятно звучит скромное торжество победителя. Это и есть завершающий штрих, яркий финал, полнозвучная кода. Вот каково оно, Злата Прага, твое восхитительное лицо.
Они обедают в "Валенштейне" — после дохнувшего льдом и стужей неевропейского мороза здесь было особенно уютно, недаром вокруг чуть слышно щебечут нежные парочки — трое пришельцев вторглись в прибежище любви.
Но не до парочек — не таясь, они присматриваются друг к другу. Общение дается непросто. По-русски — в отличие от супруга — она говорит не слишком бойко, долго подыскивает слова. Безродов должен ее простить, второй язык у нее — французский, а русский знает она условно. Русский ее язык прихрамывает на обе ножки. Безродов смеется: ну что же, поковыляем вместе. На славном языке Мопассана — с усилиями и долгими паузами — он медленно составляет фразы. Учил его в последнюю очередь, учил без должной самоотдачи, недобросовестно, по-школярски. Не думая, что настанет день, когда он окажется так ему нужен.
Косноязычие тем несносней, что Габриэлла с первой минуты послала его в глубокий нокдаун. И если Карел предполагал при всем моравском простосердечии такое развитие событий, он может испытывать удовольствие — победа Праги вполне очевидна. Влюбчивое сердце Безродова и прежде было непрочным щитом. Годы добавили ему сдержанности, но не брони — не раз и не два он пробовал себя утешать: возможно, этой своей отзывчивости я и обязан тем, что замечен, в строчках моих не только чернильная, но человеческая кровь.
Звучало, разумеется, лестно, но легче от этого не становилось. Досталось сверх мер. И вот ощущаешь знакомое сотрясение почвы, земля кренится и оседает, мгновение — и ты пропадешь.
За окнами — февральские сумерки, призрачный, дымчатый пляс теней. В это время "Валенштейн" безлюден, тихие парочки, то и дело обменивающиеся поцелуями, и составляют всю клиентуру. Безродов все ждет, когда Карел Добеш прокомментирует умиленно: "Чешские любящие сердца". Впрочем, навряд ли. Он предпочтет более строгую характеристику. "Чешские молодые люди" — звучит, пожалуй, репрезентативней. Может быть, "чешские влюбленные" — это лиричнее и трогательней. Однако на сей раз Карел помалкивает, думает о чем-то своем.
Меж тем, их обед подходит к концу. От теплого зала, от полутьмы, от хмеля и хусы Безродов чувствует приятную легкую усталость. Сейчас им предстоит расставание. Красавица Габриэлла исчезнет. Он загодя готовит себя к тоскливому вечеру в отеле. В умеренной дозе скука бывает даже приятной — ляжет пораньше. В теплой постели, с книжкой под боком, спокойно перелистает события наполненного до краешка дня. За окнами будет идти чужая центральноевропейская жизнь, вдруг схваченная арктической стужей. Должно быть, и впрямь это он занес ее из скифской языческой сверхдержавы.
Но нет, гостеприимство супругов неистощимо — вечер в отеле с записями в путевом дневничке, с книжкой в руках отодвигается. У Добешей — иная программа. Вечер они проведут в "Семафоре" — "Это тебе необходимо. Увидишь чешскую молодежь".
Крохотное бойкое гнездышко, студенческая разноголосица, разгоряченные юные лица. Все веселы, беспричинно веселы. "Они велят себе быть веселыми" — решает почему-то Безродов.
Он злится на самого себя. Откуда вдруг взялась эта мысль? О, разумеется, неслучайно. Явилась она к нему не вдруг, несмело мерцала в его сознании с первой его минуты в Праге. То ли она не могла обрести законченную ясную цельность, то ли он сам ей мешал дозреть. Странно. Писатель должен спешить за первым же, смутным подобием мысли. Не странно. Он — советский писатель. Это совсем особый писатель. Вовсе не рвущийся додумать.