Собирался покинуть дом, отправиться куда-то в ночь, в неведомое окружающее. (Хозяин привез его на машине, она прыгала по ямам и колдобинам… Озабоченный ногой, он не запомнил дорогу.) Остановил его граничащий с сумасшествием ужас перед необходимостью открыть дверь наружу, перед первым столкновением с темнотой. Сам не знал, чего боялся. Не догадывался, что его воображение (постыдно услужливое и несамостоятельное в эту минуту) наспех смешало в черном вихре все только что воспринятое – тополь, сосны, ветер и звуки, наделило их горбами и рогами, одарило адскими голосами. Растаптываемое страхом его воображение, стремясь высвободиться, рожало ему чудовищ.
Утро искупило все. (Когда он лег, когда заснул?) Кто-то положил теплую ладонь на его глаза, хотел, чтобы его узнали… потом отдернул ее. Солнце. Не верилось. „В городе радовался его теплу после холодных дней, но никогда ему самому…" Медленно пошевелил загипсованной ногой, потихоньку выпрямился. Комната снова поразила своей бедностью (все менее подходящее слово), нет, своей истинностью. Побеленные стены, простой стол, два грубых стула, кровать. Захотел вспомнить и не смог, – захваченный внезапной амнезией, – вещи в своем собственном доме. Но они пока следовали за ним по пятам и через мгновение высыпались к его ногам – пианино, торшеры, магнитола и проигрыватель, библиотека, телевизор с баром, дорогие сервизы за стеклом… Но первый же его шаг разметал их: он пошел на кухню, чтобы плеснуть себе в лицо водой. Так и сделал. (Какое ощущение – ни Лайнус Поллинг, ни Борхес, ни Годар не умывали лицо настоящей водой! Жидкость, к которой прикасался, была исключительным продуктом простоты.)
Он снова осмотрелся. Стул и стол, как в комнате, плита, которую топят дровами, холодильник. Да, холодильник. Старый, обшарпанный „Мраз", примирившийся со ссылкой и все же неприятный. Он был здесь чужеродным телом, пробрался сюда, как доносчик, как соглядатай. Однако в нем была еда на несколько дней, хозяева будут доставлять ее каждую неделю – по магазинной цене плюс двадцать левов в месяц.
Ему хотелось выйти на веранду, подумал было: нужно подняться на второй этаж, осмотреть другую свою комнату. Не сделал этого. Успеется и завтра, и послезавтра, и через месяц… Она ему не понадобится, догадывался уже сейчас; логика вчерашнего мышления начинала ускользать – не понимал, зачем вообще снял ее. (Но и отказаться неудобно, люди рассчитывали получить, как договаривались.) Столь незначительное обстоятельство, разумеется, не могло стать поводом для какого бы то ни было беспокойства: даже сама мысль, что нужно подняться наверх, становилась более обременительной, чем тот факт, что придется платить ни за что.
Над верандой вилась нераспустившаяся лоза – наверное, зеленая крыша летом. Однако в этот день между ним и солнцем не было преграды. Они обнялись, и человек ослеп. „Наконец-то… вот оно где…" Да, оказывается, оно близко – два шага в сторону и обнаружишь его, а он ездил много и впустую, искал напрасно… Самолет взлетал в августе как будто прямо из душного съемочного павильона, чтобы перенести его на пляж. Искусственный песок и искусственное море под лучами искусственного солнца: они позировали – солнце, песок, море и… поселявшиеся там люди. Иногда вечерами думал (странно недовольный прошедшим днем) о Гималаях, Исландии, о пляжах Таити. Но и это была поза, смоделированная рекламой „лучшего в наши дни уединения". И если тот неизвестный лыжник не толкнул бы его под „Алеко", мог бы добраться и до Исландии, и до Таити.
Есть, в сущности, что-то основное – тишина, объявшая солнце. Все остальное – необязательные подробности: цветы, деревья, он сам. Стоял долго неподвижно, лицо его было облито теплом. Почувствовал-таки забытую тяжесть гипса, притянул палкой ближайший из двух стульев. Медленно уселся. Впервые за много лет осознал, что располагает временем. (Забытое с ранней детской поры состояние…) „Осознал, что располагает…" – и это не совсем точно. Время целиком здесь – не начинается, не кончается, не течет.
Тело его однако существовало. Вчера вечером пошел к себе, как только почувствовал, что замерзает, а сейчас проголодался. Вернулся в комнату не без колебаний – мысль, что нужно рыться в холодильнике, была ему противна. Не хотелось дотрагиваться до купленной и упакованной еды. Постоял в раздумье минуту-две, приступ голода прошел. „Ну вот, теперь мне уже ничего не нужно". Все же пошел на кухню, налил себе стакан воды, потом второй. Хорошо, хорошо, что сделал это… Как материальна радость, как беспрепятственно ее чистый поток проникает в тебя, проникает до последней твоей клетки!
Еще два дня. Не покидал веранду и дом, не спускался даже во двор – состояние, обычно называемое полусном. Сам Матей так определил бы его, если бы речь шла о ком-то другом. Но теперь, когда его ум был ясен как никогда, он знал, почему не спешит: время, которое ему принадлежит, которое не утекает… Осмелимся, хоть и с осторожностью, добавить: он чувствовал себя будто только что вынырнувшим из полусна и тумана. Чья-то добрая рука вывела его отсюда, чтобы помочь. Нужно было прекратить, остановиться… Беспрерывное действие и тоска по ясности – их столкновение; получив однажды толчок в спину, проносишься, как лыжник, через собственную жизнь по инерции с безумной скоростью до самой пропасти. Все более странным казалось, что он готов был сделать это – без терзаний и сопротивления.
Утром следующего дня почувствовал легкое подрагивание в груди. Это не вызвало неприятного ощущения, не обеспокоило. Подождал минуту со спокойной отзывчивостью, обращенный к себе, словно к ребенку, чтобы узнать истину; хотелось что-то сказать, записать… „Я не умею ничего писать, кроме сценариев…"
Спохватился, слегка смущенный, – тишина охватывала его величественно. Возможна ли более пустая фраза, чем только что пришедшая в голову? Сценарий? Называй как хочешь, не имеет значения. Раз не отвык жить определениями…
Не имеет значения достаточно серьезное повреждение ахиллова сухожилия, будет ли он режиссером или нет. Важные еще вчера вещи должны рассеяться, как дым, чтобы отчетливо проступила самая естественная и замечательная возможность: мог бы написать сценарий (пока что он не в состоянии освободиться от слов-определений) просто ради… Ради чего?
Это и нельзя сформулировать… Некое требование к себе, только к себе; или же потребность, не связанная с чужими интересами и мнениями.
Пятый день… Хозяин стоял перед верандой. Матей уже писал в мятой тетради химическим карандашом и порядочно вымазался.
– Мне, наверное, на роду написано, – пошутил он, – пользоваться только твоими вещами. Тетрадь и карандаш были в ящике кухонного стола. Почему я с собой не взял, не знаю.
– Ладно, хорошо, – прервал хозяин, – я пока в саду поработаю, потом поговорим.
Хрупкое дитя Матея: черты его едва проступали, и вот голос Стефана уничтожил его. Режиссер повертел карандаш между пальцами и отложил его в сторону, на подоконник. Потом встал (услышал, как карандаш покатился и упал), поискал глазами хозяина: в глубине двора мелькала фигура, кроны деревьев перебрасывали ее друг другу. Он чувствовал некое стремление окружающего эстетизировать движения Стефана, превратить их в свои собственные, – попытка, которая по непонятным причинам оставалась безуспешной. Фигура хозяина возникала неравномерно, чересчур резко.
Возможно, он забылся… Внезапно зашумела струя воды, звук был сигналом, что Стефан совсем близко, у крана во дворе; он плеснул себе в лицо, выпрямился, охая, с выражением недовольства. Возвращенный к простой действительности, Матей сразу понял с досадой и удивлением, что эта работа в глубине двора может восприниматься как бремя. Но… бремя, бреме – бременские музыканты… Сказка возрождается, всегда и из всего.
– Труд, труд и труд, – произнес хозяин, не глядя на него. – Вся моя жизнь прошла в труде, дни и ночи. Придешь с работы и начинаешь строить – дом, гараж… Тяжело, кое-кто не выдерживает… Но только так правильно жить.
Работа – может быть, ждал, что спросят – какая… Работал в совете профсоюзов, в районном, отвечал за несколько кружков – история, гражданская оборона, отвечал за их число и будут ли они вообще. (Нескладный ответ, но смысл был неожиданный; кто-то всплеснул руками, неужели я, удивился Матей). Хорошая работа и важная, – объяснял хозяин, – не для человека со средним образованием, но его ценили… Прежде в районе кружков столько не было. Да и для него удобно – станет обходить дома, ну и к себе заглянет, кое-что сделает.
Настроение Стефана поднималось, отсюда и желание похвастать!
– Где, – спросил тактично Матей, – ваш большой дом?
– Отсюда до автобуса два километра. И еще пять остановок в сторону города.
Дом его – лучший в квартале. Три этажа, на каждом по три комнаты, подсобки, туалеты, большое дело. Гаражи. Один сдал, сдал и верхний этаж: временно, пока сын не женится. А обстановка? „Может, думаешь, как тут? Этот дом я построил как добавку, между делом. Пусть будет." Труд, труд и труд… „Не как вы, артисты, дзынь-дзынь, тра-ля-ля – и денежки капают…" А он что? Его солидный дом не завершен. Двадцать лет строит, а конца не видно. Мозаика, балюстрады на балконах, внутренняя лестница – все это пока не сделано… Не то, чтобы чего-то не хватает, но не доведено до ума, как хотелось… Иногда даже подумывает: „успею ли доделать, пока жив?" В последнее время на глаза попадаются одни некрологи – на воротах больших домов, таких же, как у него. Поднял человек дом, измотался вконец – и нет его. А сын, безобразник, пальцем не хочет пошевелить, чтобы помочь. „Дух не перевели с Любой с тех пор, как поженились. Все для него копим…" Купили ему „Ладу" – чтобы не стыдно было, чтобы как у всех. Благодарности никакой. Вечно хмурый, вечно недоволен. Мешаем, видишь ли, жить, попрекаем домами, машиной… Он, мол, не хотел, зачем навязываем? Болтовня все это… А сам и на работу на „Ладе" ездит, тратит бензин надо и не надо. Дружки используют его как шофера, а на бензин и стотинки не дадут. Очень, мол, его любят, потому что щедрый… Упаси господь от такой любви. Дурак. Транжира. Семь лет как работает, стотинки не отложил. Двести десять левов в месяц…