— Хайль Гитлер! Вива Франко!
Эшелон отправляется, оставляя знобящий след.
Стоя в дверях кабака, дирижер созерцает фасады из камня, похожего на устричные панцири, и слушает, как атлантический ветер хлещет вдоль улиц. Его посвист заглушает стук уже невидимых вагонов — все дальше от города, вклинившегося в море. Немецкие солдаты уезжают, но остается разлитая в воздухе кровавая угроза. И как бывало всякий раз, когда этот город, ворота Европы, осаждался очередными захватчиками, она, эта угроза, как ртуть в термометре, восходит к северу.
В кабаке испуганный мальчик беспомощно блестит зелеными глазами, рассматривая сломанную гитару, одинокий и ошеломленный, как всякий ребенок, заглянувший в жестокий и необъяснимый взрослый мир. Подруга немецкого сержанта, сочувствуя мальчику и морщась от боли, помогает ему подобрать инструмент: похожий пинок получила ее собственная плоть. Потом она притягивает мальчика к себе и молча его обнимает. Сливаются одиночества прижавшихся друг к другу призраков, невозможная нежность проститутки и растерянность униженного ребенка, в одно ощущение пустоты, собственной малости, почти несуществования.
Она — зовут ее Хрипунья — говорит:
— Сыграй, Звездочет. Сыграй для меня какую-нибудь красивую песню, из тех, что все-таки существуют, несмотря ни на что.
Мальчик закрывает глаза, сосредоточиваясь и обретая внутреннюю ясность — это достояние артиста, которое нельзя отнять. Левой рукой он подтягивает те струны, что остались целы, а правой начинает легонько ласкать их, не обращая внимания на пролом в корпусе гитары. Раненая, она звучит странно: ноты длятся в полутьме, как вздохи, и вырастают в то, чего за всю свою жизнь профессионала никогда еще не слышал Абрахам Хильда, — в душераздирающие крики разбитой гитары. Кажется чудом, что расщепленные ноты восстанавливаются и сливаются друг с другом. Но даже когда они звучат лишь обрывками, прорехи в содрогающемся воздухе восполняет интуиция.
Старшая из женщин запевает. На изрезанном морщинами лице Сухой — таково ее прозвище — фиолетовые увядшие губы оживают, сопричастные страсти, первозданно свежей и в то же время древней:
Ай-я-яй! Ай, моя гитара!
Ай, моя гитара! Истекает кровью!
Ее жалоба полна красотой, которую обретает несчастье, переносимое с достоинством и честью. Хрипунья вздевает руки, а остальные начинают подзадоривать ее, хлопая в ладоши:
…течет кровь из раны,
течет кровь из раны,
смерть проходит мимо.
Внезапно их потухшие тела оживают. Эти истощенные женщины, такие прозрачные, что можно видеть их разбитые сердца, неизвестно откуда берут силы и кружатся, как стрекозы.
Им удается побыть счастливыми несколько безумных минут, и они валятся с ног, как гора костей, тщательно обглоданных музыкой. К тому времени белый луч кадисского рассвета продергивается сквозь дыру двери, однако ночь прочно зацепилась в сумрачном подвальчике. Лишь гитара отблескивает золотом в руках мальчика, который все играет, так что удивительным образом женщины продолжают витать в облаках, несмотря на свою крайнюю усталость. Абрахам Хильда тоже пребывает бог знает где, начиная догадываться, что с того времени, как война затащила его в эту страну, он ждал именно того, чтобы услышать такую музыку.
Это как услышать рост травы среди руин. Скоро исполнится три месяца, как он вырвался из Германии во главе оркестра из двадцати еврейских маэстро, на корабле, направлявшемся в Бразилию. Судно причалило в Бильбао, и агенты гестапо в Испании заставили их сойти на берег, чтоб играть для экспедиционных отрядов, поддерживающих Франко.
Начиная с этого времени они кружили по равнинам Кастилии, где красная почва, как кровь, стекает между костями деревушек, превратившихся в сплошные руины, из которых торчат лишь отдельные стены, лишенные иных эпитафий, кроме выспренних политических лозунгов. Они ехали в поезде без света, на порванных сиденьях, подавленные предчувствием того, что скоро вся Европа уподобится этому проклятому пейзажу. Поначалу они верили, что доберутся до Лиссабона, чтоб оттуда снова попытаться отплыть в Бразилию. Но отчаянно медленные поезда, собранные из случайных вагонов, никогда никуда не доезжали.
Порой они целые дни проводили на станциях, от которых остались лишь сплетение перекошенных балок и неистребимая вывеска с названием населенного пункта, уже не существующего. Неграмотные солдаты листали и перелистывали их паспорта и пропуска, не открывая ртов, пока из пустыни не возникали агенты гестапо, обтянутые гладкой кожей блестящих пальто, и не приказывали грузить инструменты в кузов машины, которая затем быстро отъезжала.
Обходя воронки от снарядов, между вырванными из земли деревьями по обочинам, они следовали случайными и непредсказуемыми маршрутами победоносных войск. В течение этой долгой зимы линии фронтов беспрестанно смещались. Лиссабон каждый раз оказывался все дальше. Как-то раз они увидели поезд «Лузитания-экспресс», который исчез в угольном облаке, поднявшемся из скалистой горной пасти и затенившем на мгновение шафранно-зеленые вершины.
Они свыклись с тем, что составляют часть декораций, которыми обставляется наутро каждый захваченный город, когда улицы наполняются разномастными мундирами — испанскими, немецкими, итальянскими, североафриканскими, фалангисгскими, — женскими мантильями и церковными облачениями, неизвестно из каких пыльных шкафов вытащенными. Из полутьмы порталов оставшиеся еще жители оцепенело поднимали в приветствии руки. А ночью оркестр исполнял «Мы вышли в поход» или «Дует ветер», а также песни Цары Леандер, Ханса Альберса или Марики Рёкк и заканчивал апофеозом «Лили Марлен». Играли в разграбленных старинных дворцах или в отелях, пахнувших карболкой, потому что еще несколько часов назад здесь размещались полевые госпитали.
Только когда волна побед и расклад следующих за ними патриотических спектаклей завели их в Кадис, немецкая армия, кажется, забыла о них. Кадис не был похож на другие города, в которых они побывали. Внешне он не сильно пострадал от войны. Пережил только три-четыре бомбардировки со стороны республиканского флота и авиации, целью которых главным образом были верфи, где под руководством немецких технических специалистов шло оснащение артиллерией торговых судов. Но Абрахам Хильда посещал этот город и в иные времена и, хотя не помнил с точностью, каким он был тогда, все же ощущал большие изменения. Бухта изливала свое сияние независимо от перемен в жизни людей, но ее низкие берега покрылись теперь илистыми озерами. Баржа-тюрьма и громада замка, набитого узниками, бросали тень на пестрые улицы, которые просматривались угрюмыми охранниками с длинноствольными ружьями. В кафе, где угощали одними суррогатами, только мухи бросали вызов глухому молчанию, воцарившемуся из-за присутствия соглядатаев и агентов секретной полиции. Город, с его четко обозначенными границами, запечатанный с четырех сторон крепостными стенами и морем, приобрел вид гигантской тюрьмы.
Через несколько дней Абрахаму удалось заключить контракт для своего оркестра с отелем «Атлантика», и двадцать евреев сменили форму вермахта на привычные фраки. Вместе с фраками они достали из закромов мелодии Дюка Эллингтона, Бенни Гудмена и Гленна Миллера. Химерическая надежда добыть места на «Лузитания-экспресс» сменилась мечтой, такой же маловероятной, сесть на «Мыс Горн», который периодически плавал в Южную Америку с заходом в Бразилию.
Шесть утра. Звездочет продолжает играть, страдая, тяжело дыша, почти задыхаясь. Одна из его мелодий заставляет разразиться плачем всех присутствующих. «Чем я могу помочь ему?» — спрашивает себя дирижер. И в тот момент, когда он отирает слезы, смешанные с потом, ему приходит в голову замечательная мысль. Поскольку уж они выступают в Кадисе, почему бы не включить в репертуар оркестра пару местных номеров? Тут же он представил мины, которые состроят двадцать маэстро. Все они играли в уважаемых классических оркестрах, лучших в Германии, из которых были изгнаны за свое еврейство. С тех пор, чтоб зарабатывать на жизнь, они занялись легким жанром. Но отсюда еще очень далеко до того, чтоб играть плечо к плечу с уличным мальчишкой. Наверняка они устроят ему еще тот прием. К тому же фламенко! Для них эта музыка — тайна за семью печатями, а Кадис — лишь транзитный город, от всех тайн которого они хотят избавиться как можно скорее. Но несмотря на все эти соображения, дирижер решительно достает из кармана визитку с адресом «Атлантики» и, не дожидаясь, пока Звездочет закончит играть, без колебаний кладет ее на стол:
— Приходи. Я дам тебе работу.
Почему Абрахам Хильда это делает? Почему хочет включить гитариста, играющего фламенко, почти ребенка, в еврейский оркестр? Пожалуй, потому, что в этот момент, когда Европа, кажется, качается на краю пропасти, подталкиваемая худшими из человеческих инстинктов, и цивилизация грозит превратиться в гору обломков, живые пальцы маленького гитариста пробегают по струнам сломанной гитары с проворством ящерок, снующих между руин. И дирижер говорит себе, что, пока дар мудрости может скрываться в теле обычного беспризорника, есть надежда, что разрушенный мир возродится, как приживается семечко на поле, выжженном боем.