Он дьявольски напряг мышцы, силясь выпростаться из-под навалившегося тела. Убийца знал, за чем гнался. Андрей почувствовал — ему наступили коленом на спину, а безжалостная рука нажала на его шее две точки, и адская боль пронзила его бешеной голубой молнией. Он вскрикнул, на миг все померкло. Чужая грубая рука полезла ему в карман пиджака, туда, где лежали деньги. Черт! Живые деньги! Почему он решился, почему взял с собой живые деньги! Можно ведь было сделать так, чтоб они невидимо перетекли ему в руки; открыть счет; задарить налоговую инспекцию; люди в налоговой тоже берут взятки, как и все люди на свете, он отмазался бы, подкупил… Если не подкупил бы — заплатил бы налоги. Бешеные налоги — с бешеных денег. Пожалел. Теперь плати, парень, жизнью. Она, судя по всему, у тебя — дешевка. Одной больше, одной меньше. У тебя, как у кошки, девять жизней.
Он попытался повернуться под грузной тушей. Нога убийцы обхватила его согнутую в колене ногу. Он слышал сопенье, хрипы — преследователь тоже устал от погони, дышал с натугой. И голос, тяжелый, как чугун, пробил над ним:
— Ты, пащенок. Что ворочаешься, как медведь. Оглушил бы тебя сразу, у меня ведь пушка с собой, да мне от тебя надо узнать кое-что. Если расколешься — может, еще и в живых оставлю.
«Врет», — с содроганьем подумал Андрей. Не оставит он его в живых. Надо бороться. Надо испробовать все. Он изогнулся и молча укусил врага за ногу. Зубы впились в коленную чашечку, прокусили кожу, врезались в кость. Брызнула кровь, наполнила кусающий рот. Убийца заорал, выругался. Ударил Андрея по голове, и на миг Андрей опять потерял разум.
Из тьмы выплыло лицо. Он не сразу понял, что это за лицо. Когда серая занавесь отдернулась еще вбок, в сторону, он осознал: лежит навзничь, руки связаны за спиной — он чувствовал, как больно врезается в запястья грубое вервие, — а убийца сидит на нем и считает деньги.
Это было так странно, гадко. Он сидел на нем, на его чреслах — так обычно сидели на нем его женщины, любовницы, а он изгибался под ними, всаживая себя в них, как золотой нож, — и тщательно, мусоля грязные пальцы, пересчитывал деньги, всю толстенную пачку зеленых американских денег, что он взял у Александра. Как глупо. Александр его подставил, чтобы вернуть деньги. Нет! Александр не мог! Убийца подслушал их с Александром сговор. Выследил его. Где и что он мог подслушать?! Они с Сашкой говорили наедине, в глухой нищей каморе. И стены имеют уши. В далеком чужом Лувре, в Альказаре, в Вестминстере, у древних королей — это да. Но в наших трущобах, в тараканьем нужнике?! Андрей ворохнулся под сидящим на нем. Выставил колено. Попытался коленом ударить убийцу по заду. Ничего не вышло. Он заметил, что убийца перевязал себе носовым платком прокушенную ногу.
— Все в порядке, — чугун голоса опять ударил Андрея по голове молотком, — все сходится. Не обманул. Не дергайся, козявка. — Он убрал деньги за пазуху, и Андрею отчего-то с ужасом подумалось: кто следующий?! Кто нападет на теперь уже имеющего за пазухой деньги, кто убьет теперь его, владеющего, имущего?! — Всунул бы тебе в рот кляп, да голосок твой козлиный услышать уж очень хочется. Спой, светик, не стыдись. — Он ударил Андрея по лицу рукояткой револьвера, выбил ему зубы, Андрей выплюнул вбок крошево зубов, и из его рта потекла по щеке, по подбородку темная густая кровь. — Ты, червяк. Отвечай быстро, кто передал тебе деньги?!
Андрей, ослепший от боли в челюсти, не мог говорить, только плевался кровью. Ослепленье мыслей было сильнее боли. КТО?! Значит, они не знают, что это Александр! Значит, они узнали о деньгах от кого-то другого! От кого, Господи?! Он же никому не говорил! Никому?!
Руки были заломлены, связаны, локти холодила ночная земля. Снова холодный пот окатил его. Он все вспомнил.
Этот нищий, лагерник, бывший зэк. Он выпивал с ним в дешевом баре «Блиновский пассаж». Да, Иван Ильич. Попросту Ильич, все так и звали его; он был житель Рождественской портовой улицы, ее пельменных и столовок, ее пристаней и забегаловок. Жаль, что сейчас на Рождественской не было ночлежек; Ильич был бы первым гостем в ночлежке, ее царем, ее владыкой и тамадой. Когда он выпивал — а на выпивку ему наскребали все, кому не жалко было грош вынуть из кармана — у него развязывался язык, и он плел такие изумительные байки, что вся Рождественка сбегалась его слушать: все пьянчужки и пацаны-рокеры, все завсегдатаи пивных баров и старые волжские рыбаки; слух разносился мгновенно: «Ильич проповедует, айда слушать!..» Цирк бесплатный, бесплатное кино. Спектакль отменный, и декорация — бутылка. Сперва полная, затем полупустая; красноречье Ильича иссякало, и требовалось еще влить в костлявое ребрастое тело горького прозрачного горючего. Водку Ильичу покупали, скидываясь в шапку, самую дешевую — и ведь она, сволочь, дорожала день ото дня. Баловал народ Ильича, ох, баловал! А Андрей, забредя в «Блиновский пассаж» и обнаружив там исходящего сухой тоской и бесслезным горем, понурого Ильича, побаловал его крепче всех — подошел к стойке, кинул бармену деньги, бросил: «Две бутылки «Московской», пожалста. И закуски всякой, какая есть. Крабовые палочки… чебуреки… еще какое дерьмецо?.. А, да, верно, кура холодная, пешком шла с Дальнего Востока, пойдет!..»
Бармен, улыбаясь, выставил им две бутылки водки и всяческой кафешной, не первой свежести, снеди — не фонтан, да заедать «беленькую» можно. Для Ильича это был сущий пир. В Новый год такого не бывало, в Рождество. Какое Рождество у бездомного? Голуби на родном чердаке слетятся, поздравят, на плечи сядут… «Я умру с голубями на руках», — говорил он не раз собутыльникам. Те уважительно кивали: да, Ильич понимает толк в голубях. Тридцать лет по чердакам, по кладовкам, по каморам истопников, по подвалам. Старик вытаращился было на Андрея, да махнул рукой: молодой, щедрый, заработал, старика уважил, самому выпить охота, чего тут рассусоливать, выпивать скорей надо да закусывать!.. — и Андрей видел, как у него дрожат от радости и жадности руки. Водка, вечная белая русская кровь. Крови-то в жилах не осталось. Только вьюга — зимой, да ручьи — весной, да грязная Волга — летом, да чистая водка — всю жизнь. «Там, в лагерях, водки не было. Я в детстве сахару мало ел. Я в молодости водки мало в тюряге пил. Хоть сейчас восполню потерю».
«Ну давай, Ильич, приложимся!.. За тебя, — сказал Андрей, ловко разливая водку по залапанным, хорошо не отмытым стаканам, — за твою безумную, великую жизнь! Повидал ты, брат, на веку!.. Мы столько уже не повидаем… Твое здоровье! Пусть Бог даст тебе силы пожить!» Они подняли стаканы, сдвинули их, вместо звона вышел громкий наглый стук. От других столиков, за которыми надо было стоять, а не сидеть, к их столику уже сползались привлеченные грядущей тронной речью посетители. Ильич был в ударе. Он ввергся во вдохновенье уже с двух полстаканов. Андрей растягивал удовольствие, наливал понемногу, не гнал лошадей. Ильич благодарными влажными глазами из-под сморщенных коричневых век глядел на него.
Какие рассказы слыхал «Блиновский пассаж»! Какие персонажи проходили перед слушателями, зрителями! Фигуры оживали, декорации сдвигались с мертвого места. Канувшее становилось жестокой живой метелью, бьющей прямо в лицо. Люди ежились под пулями слов. Люди пригибались, защищали головы ладонями, когда Ильич сам сгибался в три погибели, изображая, как он бежал из лагеря с двумя напарниками, а третий был «поросенок», для еды взят в побег, — чтобы улучить минуту в тайге и убить «поросенка», и разделать, и зажарить на костре, и съесть. Люди защищались от пуль, а пули свистели. В устах Ильича все обретало жизнь. Андрею становилось страшно и весело. Он жалел лишь об одном: вот умрет старик, и все чудо ужаса и святости той Жизни, где царила одна лишь Смерть, уйдет вместе с ним. Слушая Ильича, он чуял, как сдвигаются времена. И когда старикан устал говорить, хрипеть, вскрикивать, когда все было выпито и съедено, и вдохновенье иссякло, и слушатели, краснолицые и бледнорожие, потихоньку расползлись, утекали из бара вон, на улицу, — Андрей, сам изрядно накачанный уже, пристально посмотрел на Ильича и взял третью бутылку у усмехавшегося сытого бармена.
И когда они остались за шатким одноногим столиком одни, он приблизил разгоряченное водкой лицо к изморщенному, как печеное яблоко, лицу старика и стал хвастаться ему. Его распирало, и он не мог не рассказать такому душе-человеку, такому чудесному Ильичу, что его ждало завтра, какая удача. Разве удачу можно сглазить? Удачей надо делиться, ведь он счастлив. Он начинает свое дело. Его дело не простое, да, страшное. Но оно должно принести ему много денег. Он займется оружием. Его ребята будут качать с военных заводов оружие и перепродавать на Запад и Восток, в горячие точки, где оно, оружие, нужно позарез, хоть застрелись, и делать на этом немалый навар; и они все заживут хорошо, просто здорово, и тогда он, Ильич, будет получать из рук Андрея хоть каждый день чекушку, он купит ему петровский гжельский штофик, и он сам, Ильич, будет угощать друзей в чепках и трактирах. Ура!.. Андрей чувствовал — он сильно пьян. Его несло, как локомотив несет состав прочь с ледяных изогнутых рельсов, вон, к зимним звездам, в крушенье. Это было упоительно. Он чувствовал великую свободу, радость, крылья за плечами. «А… не страшновато тебе?.. — спросил Ильич хрипло, закуривая неизменную «беломорину», влажно покашливая — в незалеченных кавернах клокотало и гудело. — Оружье, убийство… смерть, браток, смертью будешь торговать!.. Не накажет тебя Бог-то, а?!.» Осклабившись, долго, пьяно глядел на Андрея. Они оба, вцепившись непослушными пальцами в столик, покачивались, беззвучно хохотали. Это ж надо, надраться с нищим. Это от большой радости. Радость разрывала его надвое. Ее невозможно было держать в себе. И, поманив старика пьяным негнущимся пальцем, прислонив его лысую медную голову к своей, молодой и кудлатой, он сказал ему все на ухо. Все выболтал пьяный язык. И у кого и где возьмет, и сколько; и в какой валюте; и кто его будет ждать с деньгами, чтобы сразу распределить вложенья, роли, работу, надзор.