— Через год мы засеем этой пшеницей первые нивы, двинем сорт к океану, — говорил академик, громко дыша в усы, будто выдувал их над верхней губой из легкого серебра. — Переселенцы принесли сюда в свое время киевскую, черниговскую, вологодскую агротехнику. Теперь из всего этого рождается дальневосточная.
— А вы дальневосточник? — поинтересовался я.
— Мой дед с Полтавщины привез на Амур мешок семенной пшеницы. Пахари засеяли целину вокруг хуторов. Пшеница вымахала невиданная, чуть не в два роста. А колос — в два пальца. Такого урожая в Полтаве не знали. Обрадовались, принялись жать, молотить, печь хлебы. Только старики отговаривали: побойтесь, не ешьте, не бывает такого хлеба! А они поели, и всех закружило как бы в дурмане… На хлеба от сырости здешних мест села ржа, отравила, раздула колос. Дедка мой до конца жизни все страдал кружениями головы.
— Но отец ваш уже тогда родился? Как на него повлияло?
— Оттого-то мы все немного и чумные!
Он, смеясь, раздувал свои запорожские, перевитые белизной усы. Щурил зоркий зрачок, будто целил в меня из старинной, с серебряной насечкой пищали.
Я смотрел на злаки, созревавшие под кварцевым светом. И сквозь гул калориферов и насосов мне чудились далекие, чуть слышные скрипы тележных колес. Переселенцы в белых рубахах везли на подводах обмотанные в холстину плуги и мешки драгоценной пшеницы.
Новый сорт созревал, восходя своей робкой зеленью к исчезнувшим поколениям крестьян, к отшумевшим былым урожаям.
В управлении дороги начальник встретил меня грозно:
— О Транссибирской писать хотите? Блокнотов не хватит. Наша Транссибирская как гигантский завод — от Урала до Тихого! Электростанции ее питают! Электроника ритмы дает! Тысячи локомотивов ее утюжат!
— Могу я завтра выехать с машинистом в электровозе? — спросил я.
— Разрешение вам? Поезжайте. Опишите нашу дорогу.
Он сидел багровый, в золоченых нашивках. Нажал на кнопку селектора. И в его кабинете вдруг забилась, загрохотала, заиграла подключенная к пульту дорога, наполнив комнату звоном бесчисленных стрелок, уханьем тяжелых составов.
Словно дрожала у него под рукой тугая струна, натянутая от Урала до океана.
— Шестьсот тридцать третий, как слышите меня? Прием! — загудел сердито начальник.
— Слышу вас хорошо! Прием! — отозвался невидимый голос.
— Большой Луг прошли? Кто у вас толкачом?
— Большой Луг прошли. Идем на подъем. Толкач — триста сорок четвертый.
— Костя, ты вот что, ты к ужину постарайся вернуться. Мать борщ хороший сготовила.
— Ладно, батя, вернусь!
— Ну бывай, шестьсот тридцать третий!
Начальник выключил пульт. Насупился, представляя сейчас своего сына. Далеко от нас шел сквозь тайгу состав, и чьи-то молодые глаза вглядывались в синеющую даль.
Мой день в Иркутске окончен. Я сижу в ресторане под крутящимся шаром, оклеенным мелкими зеркальцами, и смотрю на поющую женщину. Песня входит в меня горячим дыханием, и мне жарко, сладко в груди.
Она в длинном, усыпанном блестками платье. И все смотрят на нее, замерев. И тот офицер, отставив влажную рюмку, смяв ремнем зеленый погон. И солдатик в пехотной форме. И старик с угрюмым, тусклым лицом. И измученный, прилетевший из лесов инженер, с бог весть какой, еще не существующей трассы, оперся на кулак, и губы его слегка шевелятся.
Она пела какой-то романс, из какой-то дали и глуши.
Ее песня, как я ее понимал, была знанием о нас. Она говорила, что в мире есть чистая женственность и нужно очнуться, быть добрее друг к другу.
Я это чувствовал.
Это чувствовали и они. И тот бритый солдатик с белесой макушкой, чья невеста цветет вдалеке под рев костромских гармоней. А ему все мерещится, что кто-то другой, проезжий, целует ее в этот час. Это чувствовал и усталый капитан, чья жена стареет, томится в пограничной глуши, плачет под осенние ветры об оставшихся вдали городах. Это понимали мы все, и очень давно, с рожденья. Только не было у нас для этого слов и свободной минуты очнуться.
Оркестр смолкает. Она у меня за столиком. Я протягиваю ей бокал с вином. Губы ее усмехаются сквозь выпуклое стекло. Белые зубы розовеют в вине. И я в который раз говорю:
— Серьезно, серьезно вам предлагаю! Поедемте со мной!
— Куда?
— Да куда позову! Не надоело вам среди этих труб и гитар?
— Я пою с удовольствием. Могла бы и в опере петь. Или в концертных турне, Я консерваторию окончила. Но петь в ресторане мне милее. Вас это удивляет?
— Оставьте все это! Поедемте со мной!
— Куда?
— Ну не спрашивайте ничего, поверьте в меня! Поверьте в себя! Поверьте в нашу звезду!
— Вон она, наша звезда, — шарик зеркальный!
Брови ее осыпаны мельчайшей золотистой пыльцой, как крылья весеннего мотылька. Действительно, почему бы нам не поехать из одного легкомыслия, из одного лишь чувства своей личной свободы? А потом нас разнесут самолеты по разным концам бесконечности, и, быть может, друг о друге не вспомним.
— Ну что, решились?
— Мне ведь нечего терять, как ни странно. Через день начнется мой отпуск. Как-то нужно его провести?
— И прекрасно. Проведем его вместе. Чем вы рискуете? Ровно через месяц расстанемся, и нас разнесут самолеты. Будто вовек не встречались… Как вас зовут?
— Людмила…
Оркестр опять играет. Инструменты мне кажутся начищенной старинной посудой — расписными блюдами, медными кубками и рогами. Она поет среди них, платье ее развевается. Она удаляется от меня на длину светового луча. А я гонюсь за ней в самолете.
Она мелькнула глубоко внизу, сливаясь пестрым платьем с полями. Я направляю на нее самолет, преследую стеклянными чашами моторов. Мы проносимся над земными озерами, селениями, нивами. Я почти настигаю ее. Но она из-под самых крыльев прянула к солнцу свечой и исчезла.
Она поет на эстраде. Глазам моим горячо и ярко.
Конечно, я не думал, что делаю и куда ее повезу. Только месяц один, и расстанемся.
Потом мы сидели на холодной скамейке под голым, набухающим деревом. Перед нами высился штык обелиска с бронзовым двуглавым орлом, нацелившим на две стороны заостренные змеиные шеи. Ермак в доспехах и шлеме выглядывал из круглой ниши, как из люка броневика. Ангара черной слюдяной толщей валила и сыпалась, словно с горы. Невидимые байкальские льды овевали нас холодом, и на той стороне реки грохотал транссибирский состав.
Я поцеловал обращенное к небу лицо Людмилы…
Утром в гулком, пустынном холле гостиницы, дожидаясь машины, я смотрел, как кашляют и хохочут два старика американца со склеротическими, лиловатыми лицами, в легких, с отливом пальто, подбитых пушистым мехом. Они тыкали пальцами в витрину лотка с сувенирами, где пестрели медяшки, березки, плюшевые, олицетворяющие Сибирь медведи. Портье таскал их округлые, как бочонки, опоясанные обручами чемоданы, складывал в черную «Чайку». Я слышал, как он, отирая пот, отдуваясь, сказал лифтерше:
— Президенты угля и стали… Ты пойди титан вскипяти. Чайку попьем.
Я увидел ее под часами, висящими на гнутом, витом кронштейне. И был почти удивлен тому, что она пришла. Стояла на краю тротуара, гладко, строго причесанная, держа в руках белую шапочку и полосатую спортивную сумку, в красных туфельках с тонким, охватывающим щиколотку ремешком. Она была непохожа на ту, которая вчера, в вечернем платье, с подведенными глазами, пела на эстраде.
Я смотрел на нее, радуясь ее легкой, веселой поступи.
— Вас отпустила мама в загородную поездку? В сумке у вас бутерброды и ракетки для бадминтона? Ну, ну, извините, я пошутил. Рад, что смог вас увлечь. Взгляните на часы, начнем отсчет времени. Целый месяц у нас впереди.
— Я утром проснулась и думаю: «Боже, что он там вчера говорил? Да и кто он такой, в самом деле? Ехать — не ехать! Ехать — не ехать! Ну конечно, не ехать!» Подумала так и заснула. А через секунду во сне решила: «Поеду!» Ведь, правда же, можно поехать и на электричке, ну, скажем, на загородный пикник.
Мы подкатили к вокзалу, и дежурный по станции отвел нас на пустынный конец перрона. Сказал, что из депо уже вышел состав и машинист его здесь остановит.
— А мне позвонили, что вы один, — оглядывая Людмилу, поинтересовался он деликатно. — Просили посадить корреспондента.
— Нет, нас двое. Путь-то большой, работа большая, — ответил я.
В скрежете осей и сцеплений, тормозя и мягко буксуя, подкатывал товарный тысячетонный состав. Электровоз надвигался лбом с отлитой красной звездой, застыл перед нами, содрогаясь моторами. Машинист, отворив дверцу, принял у меня кожаный кофр с аппаратом.
— Это нам? — спросила Людмила, пораженно оглядывая: махину.
— Экипаж на пикник, — сказал я, легонько подталкивая ее к локомотиву.
— Я, право, не знаю!
— Садитесь, садитесь!
Электровоз отразил ее сверкающим лаком и сталью. Она схватилась за поручни, взглянула на меня зелеными, удивленно-счастливыми глазами. Мелькнуло ее платье, красная туфелька. Я вскочил за ней следом.