Но однажды слоник не нашелся.
Его черные глазки не торчали из травы.
Сначала искал я, потом мы искали вдвоем.
Мы заглянули под каждый тюльпанный стебель, под каждый полынный куст.
Слоника не было нигде.
Мы исчерпали все свои возможности, но без результата.
И при этом мы даже не очень расстроились. Слоник был обречен, поскольку отбился от стада, и то, что он существовал так долго в одиночку, заслуживало удивления. Он был обречен, его потеря – неизбежна.
Мы шли домой сначала молча, но понемногу песня потеснила огорчение – тем более, как сказано, потеря предчувствовалась. И мы, как всегда, запели про крылечко. «Если надо пройти все дороги-пути…» – пели мы.
Игра в степи сошла на нет естественным образом. Нет слона – нет и игры. Теперь мы просто собирали тюльпанные букеты, складывали цвет к цвету. Мать была очень довольна, наши прогулки наполнились понятным ей смыслом.
Но весна кончилась быстро. Тюльпаны надоели, да и отцвели, заниматься в степи стало вовсе нечем. Немецкий плоский и длинный штык со сгнившей деревянной рукояткой, неожиданно вылезший из земли, утешил меня ненадолго. Бабушка самоотверженно принесла его домой и было спрятала, почистив, среди кухонных ножей, но мать нажаловалась отцу, и он молча кинул оружие в выгребную яму косого дощатого сортира…
И я заскучал по слонику.
И тогда мы нашли его, хотя давно уже не искали.
Он стоял на высохшей степной земле, уйдя до брюха в июньскую пыль. Его черные глазки смотрели на нас весело. Я кинулся к нему с визгом, бабушка – молча. Она обтерла его своим носовым платком с обметанной цветными нитками каемкой, и мы торжественно понесли его домой. Мы пели нашу любимую песню про крылечко.
А дома мать встретила нас не то довольная, не то огорченная. На кровати были разложены ее летние платья, дошла очередь распаковывать до сих пор не требовавшиеся креп-жоржеты. Среди легких материй лежали мятые газетные обрывки.
«Слоны-то, оказывается, в другом чемодане были, – сказала она, – и не разбились. Я их хорошо завернула. Жаль, что маленький пропал…»
И вот они выстроились на комоде.
На вязаной салфетке.
Все семь.
Нельзя сказать, что семья наша потом была очень счастливой.
Но вполне благополучной. Отец, например, сильно болел, но почти вылечился и дожил до относительной старости.
Потом они, слоны, конечно, разбились. Или просто куда-то подевались.
А у меня, на комоде из «Икеи», стоят семеро других, из белого алебастра. Кто-то, знающий мои вкусы, подарил мне эту неведомо откуда взявшуюся красоту.
Вообще-то в России слоны – на каждом шагу.
Было во времена нерушимой братской дружбы такое понятие. Оно объединяло чукчей, эвенков и прочих меньших братьев, обитавших в зоне вечной мерзлоты. На заботу великого русского народа, подарившего им грамоту, спирт и снабжавшего боеприпасами к охотничьим винтовкам, они отвечали пушниной и рыбьей костью. Из кости они резали фигурки – большей частью собачьи упряжки, несущиеся по изображающим тундру бивням. Несметное количество такой мелкой пластики наполняло Музей подарков Сталину – была такая постоянная экспозиция в рамках Музея революции. А музей этот располагался в здании бывшего Английского клуба на бывшей Тверской. А ныне это Музей современной истории на бывшей улице Горького…
Кроме костяной резьбы чукчи – общее бытовое название – вошли в советскую культуру книгой писателя Тихона Семушкина «Алитет уходит в горы» об установлении и укреплении советского образа жизни среди чукчей же. Впоследствии неведомого Семушкина потеснил чукотский франт и ленинградский плейбой Юрий Рытхэу. Это были уже много более поздние советские времена, Рытхэу писал про нечто похожее на настоящую чукотскую жизнь и в качестве представителя современного чукотского народа постоянно посещал этнических братьев – живущих на Аляске алеутов или эскимосов. В сущности, американские братья не отличались образом жизни от советских – та же мерзлота и морская охота. Разве что спирт ходил по Аляске не так сокрушительно, да переселяли белые американцы алеутов в яранги из нейлона, а не в бараки, как белые советские переселяли чукчей – ставивших внутри этих бараков яранги обычные, из шкур…
Увлекся, однако.
Перейдем к предмету этого рассказа – к истории моей самой первой игрушки. Заложившая, полагаю, основы женственного, как у многих сочинителей и прочих художественных натур, характера, игрушка эта была куклой.
Недолгое время, предшествовавшее переквалификации в ракетчики и поселению с семьей на уже упомянутом полигоне Капустин Яр («Москва-400» в секретном обозначении), мой отец служил по военно-железнодорожной части в белорусском городе Орша. Там мы получили комнату в офицерском бараке, стоявшем среди других военно-железнодорожных бараков, один из которых частично занимал магазин с простым и понятным названием «Военторг». В нем продавались:
волнистый трехцветный мармелад, обсыпанный липкими крупинками сахара;
бязь в рулоне, от которого отматывали три метра, если какая-нибудь жена офицера решала снабдить мужа дополнительной парой портянок;
зеленые и лиловые тонкие граненые вазы, похожие формой на берцовые кости, какими их изображали под черепом над предупреждением «Не влезай – убьет!»;
и множество других необходимых в жизни вещей.
Включая детские игрушки вообще и кукол в частности.
Портянки и вазы оставим на потом – без них эта книга не сможет существовать, но сейчас не о них речь.
Итак, игрушки.
Мне еще не было трех лет, но кое-что из тех времен я помню в подробностях. Впоследствии эта память на всякую мелочь только развивалась, результатом чего стали моя литературная манера и кличка «Певец пуговиц», справедливо данная мне одним критиком.
Я отлично помню, как мы пришли в магазин «Военторг» и отец спросил у меня, какую игрушку я хочу. Мое воображение вначале поразил размерами грузовик из досок – колеса тоже были деревянными, – окрашенный в ярко-зеленый цвет. В этот грузовик я вполне помещался. Вероятно, именно поэтому я отверг его – меня всегда пугало величие. И, почти не задумавшись после того, как рассеялось потрясение грузовиком, я ткнул в малоприметную куклу, сидевшую, свесив ноги, на верхней магазинной полке. Отец внимательно посмотрел на меня (возможно, провидя в этот момент мою судьбу), пожал плечами, отчего погоны поднялись золотыми крылышками, и купил куклу.
Кукла была сделана из серой байки, набитой, как впоследствии оказалось, мелкими опилками. Байка изображала комбинезон, который был снабжен капюшоном, обшитым полоской ваты, обозначающей как бы меховую оторочку. К рукавам были приделаны ладони с растопыренными толстыми пальцами из розового ситца. Все это вместе называлось «Кукла эскимос», что отец и прочел на торчавшем из бокового шва тряпочном ценнике с размазанными чернильными буквами.
Я твердо заявил, что ничего не хочу, даже дощатый грузовик, – только эту куклу с кремовым целлулоидным круглым лицом, на котором были довольно натурально нарисованы коричневые узкие и сильно раскосые – не было, слава богу, политкорректности и в помине – глаза. «Хочу куклу!» – с мужской твердостью высказал я девчачье желание. Я почти не плакал в детстве (зато теперь могу уронить слезу под самый дурацкий сериал), и отец, думаю, это ценил. Так что эскимос был куплен беспрекословно…
Отвлекусь на целлулоидное лицо.
В те давние бедные времена в игрушечных магазинах водились две основные породы кукол. Одни были сделаны целиком из пластмассы, потому корпус имели твердый и сплошной – только руки-ноги, соединенные внутри корпуса резинками, крутились. Изредка можно было налететь на быструю продажу таких кукол, у которых в положении «лежа на спине» с помощью специального механизма-противовеса, скрытого внутри головы, закрывались, закатывались глаза. В таком положении это случается и с живыми девушками, чего, конечно, мальчишки еще не знали и к таким куклам с «закрывательными», как говорилось в быту, глазами испытывали интерес исключительно как к техническому устройству… Но все это было для богатых детей, счастливо заполучивших родителей с большими возможностями.
А прочие играли куклами тряпочными, тело которых и все его части представляли собой фигурные мешочки, набитые опилками или – расточительно – гречкой. К этим мешочкам пришивались сверху (а шов скрывался какой-нибудь дополнительной деталью) бюсты, именно бюсты, напоминавшие торжественные изображения вождей и классиков, стоявшие тогда везде – в комнатах ожидания маленького вокзала, в фойе Дома офицеров, на площади по соседству с главной городской лужей… В целлулоидном кукольном бюсте для пришивания к тряпочному туловищу имелись специальные мелкие и частые дырочки, так что при желании розовое лицо спортсмена, например, можно было отпороть от туго набитого, но износившегося тела и пришить к самостоятельно скроенному корпусу… ну, моряка, допустим. Это точная метафора выбора, перед которым многие оказываются в жизни…