Я повернулась к мужу, а тот сидел, не шелохнувшись, в оранжевом пластмассовом кресле рядом со мной, вцепившись в ручки так, будто пытался выжать из них кровь. Профиль Джереми показался таким точеным, что хоть на монетах чекань. Полон достоинства и страдания, какие бывают у чистокровок, вдруг пришедших в забеге последними.
Моя влюбленность в Джереми Бофора была не та, которая зла со всеми вытекающими. Когда я впервые его увидела – высокого, чернявого, взъерошенного, глаза бирюзовые... будь я собака, плюхнулась бы на зад и язык вывалила. Когда мы впервые встретились – на дешевом ночном рейсе из Нью-Йорка, который мне на 22-летие подарила моя сестра-стюардесса, – он первым делом сказал, что ему нравится, как я смеюсь. Через пару недель он уже сообщал мне ежедневно, как сильно ему нравится моя «сочная втулка».
Но не одни его «честно говоря, моя дорогая» и ретт-батлеровские чары привлекли меня. Ума у него было под стать – палата. Подлинная причина моего увлечения Джереми Бофором состояла в том, что он числился в выпускниках Колледжа Сильно Эрудированных Персон. Помимо магистерской степени по бизнесу, свободного владения латынью и французским и репутации ниндзя по скрэбблу, он просто знал уйму всего. Где родился Вагнер, происхождение Вестминстерской системы[2], что мокрица – на самом деле рак, а не жук, что Банкер-Хилл[3] – в Массачусетсе... Блин, он даже мог правильно написать «Массачусетс».
– Это у тебя большой словарь в кармане или ты просто рад меня видеть?[4] – подначила я на первом свидании.
Мои личные притязания на достославность (помимо почерпнутого из телевикторины знания о незаконченном романе «Сэндитон» Джейн Остен, порнографических лимериков Т.С. Эллиота и всех упоминаний анального секса в произведениях Нормана Мейлера) сводились к навыку успешной вписки на вечеринку для своих после рок-концерта, натягивания презерватива на банан при помощи рта и пения «Американского пирога»[5] от начала и до конца. Джереми, с другой стороны, признавал только Серьезные Дискуссии и никакой перкуссии. Мой финансово-аналитический бойфренд находил трогательно-забавной мою осведомленность о существовании всего одного банка – банка спермы, я же считала забавно-трогательной его единственную ассоциацию с братьями Маркс – Карла и его товарища по идеологии Ленина.
Джереми был настолько пригож, что его даже рассматривать в качестве материала для шашней не приходилось – ну, может, только моделям, рекламирующим купальники. Я же была беспородной училкой английского в побитом молью «спидо»[6] и с потугами на писательство. Так с чего я взялась играть Лиззи Беннет при таком душке Дарси?[7] Если честно, то, видимо, с того, что имя у меня – не Кандида, не Хламидия, ничего подобного тем, что носят женщины из высшего общества, названные в честь половых инфекций. Те женщины не только владели лошадьми, но и походили на них. Они умели, наверное, считать лишь по пальцам одной ноги. Если сделать такой предложение, она ответит «Ага» или «Не-а». После многих лет свиданий и соитий с подобными манекенами он, по его словам, счел мою непосредственность, лукавство, беспардонность, сексуальные аппетиты и отвращение к газонным видам спорта чистым освобождением. К тому же у меня была семья.
Джереми, единственный ребенок, болтался по безучастному загородному имению – а наша квартирка в Саутуорке была завалена книгами, музыкальными инструментами, картинами, которые все никак не доходили руки повесить, она полнилась вкуснейшим кухонным духом и избыточной мебелью: такому дому повезло с судьбой. Нам тоже. И Джереми все это нравилось.
Трапезы в имении Бофоров проходили в строгости и тишине: «Передай горчицу», «Капельку хереса?» – у меня же дома обед – сплошь гвалт и остроумное веселье, папа вытанцовывает вокруг стола в поношенном шелковом халатике, декламируя из «Бури», мама поносит короткий список премии Букера, одновременно выкрикивая соображения по поводу зубодробильного кроссворда, а мы с сестрой нещадно друг над другом измываемся. И это без учета всяких, кого ветром принесет. Ни один воскресный обед не обходился без свалки поэтов, писателей, художников и актеров, щедро сыпавших потасканными байками. Для Джереми мое семейство было такой же экзотикой, как племя из темных глубин джунглей Борнео. Я не уверена, хотел ли он влиться в него или просто пожить рядом – вести антропологические записи и фотографировать. В его мире сдавленного шепота моя семья была задорным воплем.
Бофоры были сплошь «мясо и три овоща»[8], йоркширская пудинговая публика, а мы в рот не совали только слова. Чеснок, хумус, рахат-лукум, артишоки, трюфеля, табуле... Джереми поглощал все это под Майлза Дэвиса, Чарли Мингуса и прочий джаз, заграничное кино и встречи с запрещенными театральными труппами, сбежавшими от тиранических режимов вроде Беларуси, которым отец предоставлял вписку на ночь. В доме для этого имелся вечно перенаселенный диван.
И, если честно, аллергия на отцовскую невоздержанность – еще одна причина, по которой я влюбилась в Джереми. Джереми был всем, чем не был мой непутевый папа. Целеустремленный, устойчивый, способный, трудолюбивый, надежный, как его дорогущие швейцарские часы. Да и не являлся домой с проколотым соском или малиновыми волосами на лобке, чем был известен мой отче. Беспутный папа растил долги, как некоторые – цветы на подоконнике, а на Джереми можно было полагаться, как на математическую формулу, какие он сочинял для своего инвестиционного банка. У человека концы с концами сходились как дважды два четыре.
Мой отец, хара́ктерный актер с Собачьего Острова[9], притащил свой прононс из хулиганских предместий. Мама, изящная, с алебастровой кожей, родом из Тонтона, Сомерсет, гордится своим певучим произношением, и все, что она говорит, словно завито плойкой. В одном хоре с напевом ее речи все прочие акценты, включая мой собственный северо-лондонский, брякают, уплощаются на слух. Но не речь моего любимого. В ней больше основательности, чем в ИКЕА. Одного слова, сказанного этим баритоном темного шоколада, хватало, чтобы угомонить любой бедлам.
– Люси, с нашим мальчиком явно не все в порядке. Давай смотреть правде в глаза, – сказал наконец Джереми, сплошь стаккато стоицизма. – Наш сын умственно неполноценен.
Я почувствовала, как от слез защипало в носу.
– Ну нет!
– Возьми себя в руки, Люси.
У него-то эмоции в кулаке, а голос рубленый и четкий, как у командира эскадрильи из фильма про Вторую мировую.
Мы ехали домой из больницы в онемелой тишине. Джереми высадил нас и помчался в контору, оставив меня один на один с Мерлином и его диагнозом.
Наш сухопарый анорексичный георгианский дом в Лэмбете, который мы купили по дешевке, «восторг реставратора» – шутка из мира недвижимости, означающая полную разруху, – пьяненько нависает над площадью. Такой же, как и прочие на улице, – по стилю, по отделке, по оградкам, по цветочным ящикам, если не считать мальчика внутри. Мой сын сидел на полу и, слегка раскачиваясь, катал пластиковую бутылку взад-вперед, не замечая мира вокруг. Я сгребла его в охапку и прижала к себе, размазав горячую кляксу по щеке. И тут меня накрыло муками самоедства.
Может, я съела что-то не то, пока ходила беременная? Домашний творог? Суши?.. Стоп, стоп! Может, я не съела что-то то? Может, тофу без консервантов?.. А может, переедала? Я не просто ела за двоих, я ела за Паваротти и все его обширное семейство... Может, бокал вина в последнем триместре? Может, единственный мартини, который я выпила у сестры моей Фиби на свадьбе? Может, я не пила того, что надо? Свекольный сок с мякотью?.. Может, краска для волос, которой я освежала шевелюру, когда та от беременности обвисла и поблекла? А – ой, господи! Минутку. Может, это все-таки не из-за меня?.. Может, это нянька уронила его головой? Может, в садике бойлер подтекает угарным газом?.. Может, мы слишком рано взяли его в полет – на каникулы в Испанию – и порвали ему евстахиевы трубы, у него случился припадок и мозг повредился?..
Нет. Все дело в том унынии, что я излучала, пока его носила. Мерлин получился внеплановым. Он возник спустя два года после женитьбы. Хоть перспектива родительства нас будоражила, мне чуточку не нравилось неожиданное вмешательство в наш затянувшийся медовый месяц. Всего раз в жизни хотелось мне быть на год старше – в тот год, когда я забеременела. Я, очень мягко говоря, не прониклась моментом – делала вид, что ничего не произошло. Не наводила фэн-шуй на собственную ауру в классах по йоге, не пела под музыку китов, как Гвинет Пэлтроу и компания. Я стенала и жаловалась, я оплакивала свою умирающую талию. Особенно учитывая, что я просадила зарплату за целую неделю на кружевное белье, приуроченное к нашей годовщине. Я рассказывала всем вокруг, что «беременным нужны не доктора, а экзорцисты». Деторождение представлялось мне глубоко сигорни-уиверовским. «Выньте этого чужого у меня из живота!» Мог ли избыток ядовитого черного юмора повлиять на гены моего мальчика?