А ещё он, верно, знал, что придёт время и я пойму смыслы его жеста — его в сложившейся ситуации посильный вклад как в создание «КАТАРСИСа» — ободрение фактор немаловажный, — так и, возможно, в распространение вести для тех, кому подвиги предков выровняли путь к счастью владения Тайным Знанием, — и тот лёд непонимания людей, в котором он и испепелил своё сердце…
О том, кто такой цыганский барон, я узнал — при следующих обстоятельствах.
Когда на следующий день после завершения работы над последним томом «КАТАРСИСа» я лежал, распяленный проводами датчиков на реанимационном столе кардиологического отделения, когда звуковые сигналы навешанных вокруг меня приборов не могли заглушить стоны агонизирующего — точно так же распяленного на соседнем столе — старого профессора с чеховской бородкой, дико боящегося момента смерти, когда я не мог заставить себя не слышать бессвязные бормотания других мужчин и женщин, последующая судьба которых мне неизвестна, — мысли мои вполне соответствовали положению:
А может, остановиться, отступить? Может, текст от редактора вернуть и сжечь? Ведь вот, до агонии осталось полшага…
Действительно, трудно не догадаться, что реанимационный стол для несообразно ему молодого человека событие не случайное. Тем более если он попытался восстановить поруганную о Понтии Пилате правду; правду, отворяющую Дверь к Тайному Знанию настежь, потому ими и скрываемую. Всего лишь сорокадевятилетний Михаил Булгаков и за меньшее, всего лишь за обозначение этой Двери, расплатился смертью и притом мучительной…
Но у Булгакова не было половинки, его уход ни для кого не потеря, а мне жену сиротой оставлять?..
А стоит ли шире отворённая Дверь этого?
Сами посудите: что ни сделай, что ни напиши, всё равно дураки останутся дураками, а те немногие, кому дано, разберутся и сами, разве что проплутают подольше — пусть пару десятилетий или даже десяток поколений… А ты расплачиваешься сердцем уже сейчас (плавает оно, оказывается, в какой-то жидкости, которой быть не должно!), от угроз и оскорблений утираешься тоже уже сейчас, опять-таки «каморка папы Карло»… Да и что ждёт дальше? Кто не знает, что наилучшая для книги реклама — это смерть автора? Желательно, насильственная? И ещё более желательно — мучительная?
Точно так же: кто из знакомых с историей литературы не знает, что превосходящие общий уровень тексты создаются в невероятных условиях: или в холодном подвале, или на пыльном чердаке, а вот когда приходит известность и гонорары за переиздания позволяют перебраться хотя бы в обычные для времени условия, глубина текстов исчезает. Жизнь и мне не позволила избежать этого условия: хотя я и родился в обеспеченной семье, в которой на моё образование не скупились, если не сказать больше, но жизнь всех удобств лишила, загнала в полуподвал (чердака, правда, не было, вместо него была зимовка в полуразрушенном доме с моментально остывавшей кухонной печуркой). Итак, если был приведён в исполнение закон начала, то почему бы не исполниться и другому — о завершении?..
Не могу я так больше! Честно, не могу!.. Может, отступиться?..
Когда меня из реанимационного отделения перевезли в общую палату, то ближайшим соседом по палате оказался старый-престарый цыган, с уже растраченным лимитом инфарктов, — я понял всё немедленно, в конце концов, не в первый раз. И первый вопрос, который я ему задал, когда смог шевелить языком, был, понятно, о Цыганском Бароне…
И вот в ту самую минуту, когда стало чуть ли не осязаемо то одиночество (непонимание родственников и даже старшего сына; цыган-каратель верует, что совершает высоконравственный поступок; человек, перед которым склонился, изменившись в лице, вырывает руку и бежит её мыть), в котором Илья Муромец пошёл на смерть — на миру-то ведь и смерть красна, — когда стало ясно, что смерть он выбрал осмысленно (и всё это во флёре ещё не стёршегося образа агонизировавшего в диком ужасе обладателя интеллигентской «чеховской» бородки), когда зародилась мысль: а не мою ли смерть Илья взял на себя? — да даже если и не мою! — и пришло решение посвятить Психоанализ не того убийства Цыганскому Барону из Болграда, талант которого восставит его, умершего, но не мёртвого, во Второе Пришествие Христа.
Алексей Меняйлов Декабрь 2001 года Москва
Понтий Пилат
Роман-ощущение
…Я покажу тебе суд над великою блудницею, сидящею на водах многих… воды, которые ты видел, где сидит блудница, суть люди и народы, и племена и языки… жена же, которую ты видел, есть великий город, царствующий над земными царями… купцы твои были вельможи земли, и волшебством твоим введены в заблуждение все народы…
Откр. 17:1, 15, 18; 18:23глава I
загадочное убийство
Великолепной работы перстень наместника Великой Империи мастера — лучшие из лучших — выковывали из того редкого сплава золота, который вобрал в себя мистический лунно-зеленоватый отблеск ночи. Однако высшая ценность наводящего ужас преторианского перстня не в тайне получения бесценного сплава, но в том могуществе, которое он, загадочный проводник лабиринтов власти, излучал.
Во власти перстня — разом обрушить боевую мощь колонн римского легиона на порочный Иерусалим: как в кошмарном сне, всё стало бы вдруг кровь и ад.
Во власти перстня — послать бешено скачущие кавалерийские т`урмы на перехват караванов нечистых на руку торговцев — и сколь многие их должники вознесли бы благодарственные курения богам небес!
Обладатель перстня мог расчистить в нижнем городе простирающиеся на много стадий развалины, а прилегающие к ним кварталы, населённые доступными женщинами, превратить в благоухающий розовый сад, место робких встреч влюблённых.
Или — насадить вокруг Иерусалима плодоносящие деревья, чтобы в их тени могли вести беседы мудрецы, постигающие Истину.
Во власти — всё.
Но лишь вечного, как сама Империя, перстня, ибо в череде ласкающих перстень рук может оказаться рука случайная.
Ибо перстень власти смотрится только на той руке, что сжата в кулак — не просто занесённый для очередного удара, но и уже залитый дымящейся кровью после неотразимого, как внезапная смерть, броска!
Разве не наивысшая красота: зеленоватый отблеск — в потоке алой, уносящей жизнь крови?!..
Понтий Пилат, таившийся в тени ребристой, в несколько обхватов мраморной колонны, наместник провинции, в которую среди прочих стран не столь давно была включена и порочная Иудея, затаив дыхание, тревожно прислушался: не раздаются ли в полутьме залов дворца гулкие шаги?
Но всё было тихо — и наместник Империи перевёл дыхание.
Ожидая наступления темноты, Пилат нетерпеливо то приснимал, то вновь надевал столь вожделенный многими преторианский перстень. Перстнем власти, тем более преторианским, не то что поигрывать, а даже просто его снимать считалось приметой весьма скверной, если не сказать ужасной. Считалось, что такие действия предвещали скорое отрешение от должности, падение, и, скорее всего, при этом смерть — и притом внезапную, из темноты.
К смерти Пилат относился спокойно, это событие на предначертанном жизненном пути неизбежно, но что-то — уж не загадочность ли перехода? — удерживало наместника от того, чтобы снять перстень прежде совершения нечаянно познанного таинства.
Это таинство, совершаемое им в миг, когда солнечный диск почти скроется за краем земли, казалось странным даже самому Пилату. Если бы кто посмел его, наместника Империи, спросить, почему он тогда, перед своим первым тайным ночным выходом в запретные для него как должностного лица Рима кварталы Иерусалима совершил череду именно этих, столь похожих на жреческие, загадочных движений, — он бы объяснить не смог. Но тогда, в первый раз, на том же самом месте колоннады, он, презрев зловещую примету, их совершил — и, видимо, так было предначертано Провидением.
И с тех пор ради запретного наслаждения наместник Пилат перед каждым своим ночным перевоплощением в торговца из Понта все непостижимым образом угаданные движения таинства здесь, в колоннаде, своими пропорциями столь напоминающей храмовую, до мельчайших подробностей воспроизводил…
— О Вы, Двенадцать! Скорее бы!..
Наконец-то расплавленное золото коснулось края земли. Наместник вдохнул…
Вот сердце сжалось и пропустило удар…
Ещё один…
Пора!
И вот Понтий Пилат, облачённый, как и положено претору Империи, в белоснежную тогу с широкой пурпурной каймой, миновав ребристую колонну справа, торжественной поступью вышел на последнюю линию колоннады Иродова дворца. Характерным движением главного жреца он медленно, ладонью вперёд, простёр правую руку к почти скрывшемуся за краем земли солнцу и — частью ладонью, частью напряжённо сомкнутыми пальцами — его заслонил. Затем претор Великой Империи, обозначая заклинание одними напряжёнными губами, ещё медленнее стал размыкать пальцы. Огненного золота Жизнедателя как бы не стало — и только кровавый отблеск, изливаясь на его руку, потоком заструился между пальцами вниз, к локтю.