Пожалуй, надо было начать не… «Помещение забито людьми». Не забито — переполнено, пятьдесят-шестьдесят человек — много это или мало для тридцати квадратных метров с узкими железными лавками — половина стоит, топчется, потом начинают перемещаться. А железная дверь то и дело открывается — с лязгом и с лязгом захлопывается, входит кто-то еще — один, двое, трое, сразу пятеро. Останавливается, топчется, озирается, приглядывается, потом ботинки без шнурков, сваливающиеся с ног туфли, сапоги начинают ступать, шлепать, шаркать, уже не осторожничая. Вот о чем речь: что их занимает раньше — тех, за кем с лязгом захлопывается еще одна (которая уже по счету?) железная дверь — странность, скажем, «помещения», в котором они оказались, или скопление людей, находящихся в том же положении? Важно это — что раньше?
Гул стоит в помещении. Как может быть иначе, если пятьдесят-шестьдесят человек собраны вместе — да что б там впереди у них ни было! — как в предбаннике, в приемной «присутствия», в зале ожидания — да что б там ни ожидалось. «Закурим, отец? — Закурим!» И вот ты уже сидишь кто-то подвинулся, кто-то встал пройтись… Словно бы посветлело — или пригляделся? кто-то привалился головой к стене, глаза закрыты; чей-то воспаленный взгляд прикован к лязгающей двери, встречает каждого, кто входит; кто-то рядом спрашивает, спрашивает соседа —о чем не разобрать, а тот на полслове встает и отходит; двое фланируют, ловко обходя бессмысленно топчущихся: один в распахнутом пальто, шляпа в руке на отлете, лицо мятое, заросшее, прихрамывает, возит ботинками без шнурков под сползающими штанами, второй — в телогрейке, в кирзачах, заглядывает ему в лицо, суетится, быстро-быстро говорит, горохом сыплет, а «шляпа» смеется — раскатисто: «Да быть того не может!» И все движется, говорит, курит, приглядывается, озирается… Живет! Неужто живет — такой странной, еще непостижимой, уродливой — потусторонней? — может, и потусторонней, во всяком случае, ни на что не похожей, но жизнью!
Может и верно, посветлело, едва ли, пригляделся — дым гуще, смрад тяжелее, дверь лязгает и кто-то еще, а за ним еще… «Здоров, земляк! Вон где встретились, или ты меня тут поджидал? — Погоди, не помню… Ишь какой, а Пресню летом, 142ю — забыл? — Конаков ский! — Он самый, из Конакова.— Гляди, живой! Что ж ты опять залетел? — Я-то ладно, а ты, земляк, чего тут — или служишь?» И кто-то еще, и еше… И все гомонит, шлепает, топчется, перемещается…
— Ты где жил, браток?.. — кто-то в углу.
Жил! — вот оно сказалось словцо, искомое, все объясняющая глагольная форма.
— Плюсквамперфектум…— бормочет очкарик.
— Чего? —Ты чего говоришь? Я спрашиваю, где жил, в каком, мол, районе…
Нет, не светлеет, показалось, ты опустился ниже, тьма гуще — вон как темно за решеткой, за загороженным чем-то снаружи окном, наверно, и двора того уже нет, все равно тебе его больше не видать. Жил, дума ешь ты, жил, а теперь —что это?.. «Сборка» — прошелестело не слышанное никогда слово, прошелестело и… Но ты снова и снова вылавливаешь его в общем гуле, вслушиваешься в него, поворачиваешь так и эдак, пробуешь на вкус, и оно начинает обретать смысл, сначала внешний, ничего не говорящий, не объясняющий — нелепое название, технический термин, неспособный ни чего сказать тому, кто услышит его со стороны, как на звание, определение, технический термин… Да и тому, кто нопал на сборку — сразу ли поймет, распознает, прочувствует вкус, запах, цвет, пока оно еще просочится внутрь и ты сможешь его разглядеть с разных сторон, ощутить, проникнуться неисчерпаемой емкостью слова…
Сборка. И не пытайся вбить в формулу, по добрать сравнение, комуто рассказать: «Привели, понимаешь, на сборку… Куда?..» То-то и оно — куда? Но ты услышал, вырвал из общего гула, выхватил и впустил внутрь — оно само проникло, забралось, торчит гвоздем, стало твоим, вошло внутрь, пустило корни — и уже не вырвать, только с мясом, с нутром, если вы вернут наизнанку… Нет, не сразу, потом поймешь. Но и когда дозреешь, не объяснишь, не суметь.
Гудит сборка, будто и не ночь, будто так и надо, будто ты и родился для того, чтоб узнать о ней не со стороны, чтоб не удивленно-недоверчиво пожать плечами, о ней услышав, чтоб она стала своей, твоей, чтоб ты понял, что мог и всю жизнь прожить до смертного часа, а ничего о жизни не понять, кабы не сподобилось попасть на сборку. Но ты все равно не объяснишь, не сможешь, и никто тебя со стороны не поймет, не услышит.
2
Сколько же прошло времени… — думает он. Времени? Нет его, кончилось время с тех самых пор, как за ним лязгнула первая дверь. Пусть так, другое, чему в нем нет еше названия, проходит и он вдруг замечает — что-то меняется в общем постоянном движении, перемещении, шаркании, а казалось, всегда будет только так, какие могут быть тут… Дверь лязгает очередной раз, в общий гул врывается… Что? Будто ручей прорезает толпу… Сколько в ней — восемьдесят, сто человек?— думает он. Снова лязгает дверь, новый ручей течет, исчезает… И снова, и опять… Он вылавливает в общем гуле знакомое имя, его поднимает — поднимает, он не шевельнулся, не понял, его уже… Поднимает, и вместе с прорезавшим толпу ручьем, выносит…
Гулкий, темный коридор, переходы, один поворот, второй, сколько-то ступеней вниз, сколькото вверх — и он в новом помещении.
На сей раз закуток метров в пять: яркая лампа, битком — человек пятнадцать; на пороге распахнутой двери куда-то некто в белом халате — врач? Глаза за очками холодно-спокойные, устало-внимательные, их не забыть… Неужто видит каждого? — думает он.
— Он тут уже лет тридцать, мне кореш рассказывал, через. него миллионы прокатились…
Умывальник, горячая вода, так бы и не отпускал рук…
— Следующий!..
По двое в распахнутую дверь.
— Что там?
— Пальцы катать, не видишь!
Все он уже видит: лист, а на нем его знак, обозначение, паспорт в новой жизни, новое имя. А белый халат за древним деревянным ящиком, накрылся черным фартуком:
— Анфас! Профиль!..
Дорого бы заплатил за это изображение, такого у него никогда не было — так ведь и ничего такого ни когда не было… А что было, что у него было, пытается он вспомнить и не успевает…
Опять темный, гулкий коридор, переходы, повороты, вниз, вверх, лязгает дверь — и он снова. там же, в смраде, табачном дыму, посреди шаркающих, перемещающихся, хлюпающих на бетонном полу… Его место занято — да нет у него своего места! И его уже нет— только обозначение, нетопырьи следы на белом листе, а где-то на пластинке — чужое лицо под новым его знаком.
Светлеет? Темнеет? Не все ли равно! Его уже нет — понятно? Был, был когда-то Георгий Владимирович Тихомиров, Жора, Жорик, Жоринька, мальчик с пухлыми розовыми щечками, юноша с пробивающимися усиками, студент с жадными глазами, подающий надежды аспирант, преуспевающий доцент, муж, отец, любовник, собутыльник, болельщик, меломан, шутник, всеобщий любимец… Где он, откуда он его знает, где они познакомились… И его снова выносит за дверь: гулкий коридор, поворот, переход, вверх, вниз, опять… Нет, другие повороты, другие переходы…
— Хрен запомнишь…
— Запомнишь! ,
Теперь человек двадцать пять, присмотрелись — свои! Шутки, разговоры, да в жизнь никогда… Рядом шаркает, прихрамывает «шляпа», земляк из Конакова, очкарик-плюсквамперфектум… И шагают повеселей — застоялись!
— Куда нас?
— Медосмотр, вроде…
Вон как, хоть что-то нормальное, человеческое, из той, прежней жизни — может, была?.. Погоди, никогда теперь не торопись, забудь о своих нормах-представлениях…
Еще одно помещение, закрыли; темно, вплотную, шагу не ступишь, не отодвинуться, дыши вместе; в пальто, в шапках, а холодно…
— Рядом дверь во двор, дует, мы возле входа…
Не «выхода» —входа! Откуда-то пробивается свет… Еще одна дверь — из-под нее. Рядом с дверью — скамейка не скамейка, прилавок, а больше ничего. Покурить бы… И будто подслушали, из коридора: