После завтрака они с Томой разошлись каждый по своим процедурам. Но, не дожидаясь начала душа Шарко, Петр Иваныч забежал к лечащему врачу и потребовал записи в грязевой кабинет: на суставы пальцев, локтей, коленей и на всю область таза.
— Не надо вам, Крюков, — попыталась убедить его санаторная врачиха. — Наши грязи от других проблем полагаются, не от ваших. Вода тоже не показана, кстати, при вашей кислотности.
— Ничего, — проявил настойчивость Петр Иваныч, — от грязи хуже не будет, — и соврал: — По себе знаю. — Про воду вообще смысла толковать не было: пустое — оно пустое и есть, не еда ж.
Время ему выделили на стыке конца женщин и начала мужчин. Ждать пришлось недолго — последнюю женскую грязь смывали прямо перед его заходом. Он приоткрыл дверь в грязевой лепрозорий, чтобы понять, когда заходить, и обалдел. Там, в незадернутом пластиковой шторкой углу помещения, под струями душевой воды стояла Тома с закрытыми глазами, совершенно без ничего, в одних лишь грязных подтеках. Руки она подняла вверх, как вчера в белом танце, открыв бритые подмышки и натянув кожу под грудями так, будто производила своим телом показ белокаменной статуи. Пупок ее был слегка напряжен и выпучился вперед, как никогда не было у Зины — там, наоборот, сколько Петр Иваныч себя помнил, зияла глубокая скважина с покатым краем, как завальцованная поверхность мусоропроводной трубы; попа Тамарина тоже не перевешивала тело вниз, а находилась на уровне пояса и бедер, а сам живот был естественным образом втянут внутрь корпуса, образуя необычный статный контур незнакомой конструкции.
Боже мое… — единственно, о чем сумел подумать Крюков, — вот это да-а-а… Это вещь… — В голове поплыло и закачалось, последний лед был растоплен увиденной грязевой процедурой, в центре которой находилась зам. главного бухгалтера Тамара, его соседка по столу. Когда она вышла, ему уже было все равно, нутро было зрелым и готовым. — Или сегодня или пропал, — подумал Крюков. — Конкретно попробую предложить связь и будь что будет.
Тамара приветливо кивнула ему и пошла дальше. Он зашел в грязевую и осмотрелся. В душе еще, казалось, пахло Томой, ее «Ландышем», и Петр Иваныч зажмурился.
— Раздевайтесь, мужчина! — голос принадлежал не сестре, а медбрату, мужику лет сорока в клеенчатом переднике и с равнодушным взглядом. Крюков открыл глаза, и волнение немного отпустило. Грязь оказалась горячей, она въедалась в локти и обжигала пах. Один пожар снова наложился на другой, удваивая общую картину будущего преступления, и к обеду Петр Иваныч, с отдельно отпаренной промежностью и остальными частями тела, размякшими от Шарко, уже планировал вместе с Томой, как само собой разумеющееся, план вечерних мероприятий. Танцев сегодня не было, и они решили просто гулять и разговаривать…
В корпус к себе они вернулись, когда коридорный свет работал меньше, чем в полнакала и основной отдыхающий контингент уже залег. До этого они говорили долго, и Петр Иваныч, переполненный новыми ощущениями, чувствовал, как его несло. Однако на этот раз, в отличие от того, когда он узнал, что Зина в прошлой жизни не целка, его несло одними лишь словами, нескладными и непрерывными, как будто прорвалась в нем тонкая перемычка, разделяющая годы молчаливой подозрительности, неозвученных мыслей от удивления и восторга окружающей действительностью, которой после откровенно совершенного им танца можно было уже не стесняться.
— Чайку, может, Тома? — спросил он Тамару, предполагая безнадегу вопроса и ответа. — А то у меня кипятильничек имеется — Зина подложила, и посуда своя.
На кой черт он упомнил про супругу, сам не понимал — от судороги, наверное. Они немного перешли за его номер, но не дошли еще до Томиного.
— С удовольствием, — не удивилась Тома и подкрепила ответ, — сейчас зайду и вскипятим.
— Ага, — только и нашел чем отреагировать Петр Иваныч и лихорадочно начал засовывать ключ в замок. Руки слушались плохо, потому что уже чувствовали, скорей всего, что им предстоит предпринять. Тамара пришла без задержки, но со свежим запахом из-под ушей, и Петр Иваныч, моментально уловив его, немного приободрился. — Зачем, — подумал он, — станет она мазаться перед чаем и сном, если не имеет планов на дальше?
— Ну, что? — Тома улыбнулась и вынула из пластмассового пакета бутылку, — вскипятим?
Это был «Белый аист», и он был неспроста — Петр Иваныч сразу понял про это, но сумел сдержать вновь охватившей его дрожи от такого символизма. Что делать дальше, он не знал — как правильно перейти к просьбе, признанию или наступлению. Они выпили первую, причем Петр Иваныч сразу налил по три четверти стакана каждому. Тамару это не смутило. Она закинула одну худую ногу на другую и приняла от Крюкова посуду. Теперь Петру Иванычу казалось, что ноги эти не худые, а очень стройные, как на обложке ларька. Также он знал, что первую пьют обычно на брудершафт и переходят после на «ты».
Мудак, что не дождался, пока «вы» тянулось, — пронеслось в голове, — а то как теперь причину обозначить, когда «ты» уже и без бутылки имеем?
Но брудершафт предложила сама Тома, освободив Петра Иваныча от мучительных сомнений. Они перекрестили руки со второй порцией белоклювого напитка, оба влили в себя содержимое до самого дна, и Тома приблизила губы ко рту Петра Иваныча. Во все, происходящее сейчас в его комнате, он не верил: в сидевшую рядом роскошную даму, хотя и не в платье уже, а в свободной мохеровой кофте, какая была и у Зины, но больше по размеру. Также он не мог до конца поверить в этот первый в жизни брудершафт и в то, что его не послали с самого начала куда следует и не назначили по привычке старым козлом, а вместо этого деликатничали и признавали за интересного собеседника. И, наконец, — в то, что именно он сам, Крюков Петр Иванович, крановщик и ветеран, дедушка, муж и отец, больше всего на свете мечтал сейчас завалить эту чужую ему женщину на кровать, нежно подмять под себя, пропустить под нее кряжистые руки, ощутив на этот раз не уютную Зинину мякоть, а аккуратненькие, как шарики, ягодички, и прикипеть к этой Тамаре всей плотью, всеми остатками мужского здоровья, вжавшись как можно сильнее в этот запах и в эту новоявленную стать…
Ушла Тамара, когда рассвет еще хорошо не разогнался, а ночь за окном уже начала быстро утекать. Измученный новым счастьем Петр Иваныч оставался лежать на спине с широко распахнутыми глазами и переполненным до верхнего края внутренним миром. Чувств было много, и все они были разные. Имелись среди них и противоречивые, и неудобные, и просто гадкие, но те, которых было больше, вытесняли первые, вторые и третьи, не оставляя им шанса на успех. Жизнь с этой ночи стала другой, как бы не старался Петр Иваныч себя разубедить, особенно с минуты, сразу после брудершафта, когда Томка плавно сползла по Петру Иванычу, потянула за ремень штанов и… И, в общем, укрепила брудершафт нетрадиционным способом, про который Крюков знал, конечно, но на деле про который даже думать опасался — не то что с Зиной применять.
К завтраку он не вышел: не хватило сил проснуться и подняться. На вытяжение попал ко времени, но не евши. Блин ему добавили на один больше против прежнего веса, напузырили свежего родона и оставили тянуть спину через блок самостоятельно. Петр Иваныч лежал в спасительном растворе, то ли, словно в обмороке, то ли, как в святой воде, и чувствовал, что с каждым оттянутым друг от друга позвонком выходит из него и тонет в неизвестности тяга к родному дому, к верной супруге, Зинаиде Крюковой, ко всему тому привычному и надоевшему до кислой оскомины житью, которым жил все эти годы, так и не поняв настоящего чувства, так и не отведав настоящей мужской радости от женского удовольствия.
Путевки были полными и у Томы и у него самого — трехнедельными. Первый день теперь, считай, пропал безвозвратно, потому что был без Томы почти целиком. Второй — стал переходящим и решающим. Но, начиная с третьего, Петр Иваныч и Тамара по тайному уговору между собой решили сблизиться настолько, насколько позволяли внешние приличия. Свои неспешные прогулки вдоль оздоровительных маршрутов, совместное трехразовое питье противоязвенных вод, взаимные уважительные приветствия в ходе лечебных процедур, посещения культурного отдыха — все это, конечно, особой маскировки не требовало и до определенной степени допускалось в открытую. Закрытое для чужих глаз начиналось потом, после отбоя, когда неслышной мышью Тома вныривала в неприкрытую до конца крюкову дверь, чтобы остаться за ней и слиться с Петром Иванычем в ласковой любви и пороке. А после снова было утро, и вновь почти всегда без завтрака, но с вытяжкой и взаимным обедом по истечении процедур, и снова ночь…
Так тянулось две полных недели из трех, и к концу третьего вторника Петр Иваныч обнаружил, что начинает выдыхаться. Не как человек, а чисто, как мужчина. Это, естественно, никак не отразилось на его к Томе отношении и любви, потому что к этому же моменту первое напряжение и неопределенность спали, чувство укрепилось и обозначилось уже конкретно, практически невозвратно и Крюков стал ловить себя на мысли, что думает, между делом, о том, что ему делать с Зиной и как остаться порядочным человеком в непростой ситуации, куда загнала его жизнь на отдыхе.