Майк машет на меня рукой.
– Тебе хорошо плеваться, – говорит он, – ты один, а у меня четверо, и, если мне когда-нибудь придется мыть окна, поверь, я буду делать это наилучшим образом!
– Да, – протянул я, – это так…
Майк почувствовал в моем голосе холодок и поднялся. Уже выходя, он обернулся к окну.
– Это тоже мафия! – сказал он. – Знаешь, сколько они получают?
– Им хорошо платят, потому что оттуда можно свалиться.
– Никуда он не свалится, твой дурацкий мойщик! Там у него безопаснее, чем на земле. Там нет автомобилей и воздух чище.
– А если все-таки оборвутся веревки?
– Тогда ему останется одно утешение: ему никогда не придется спорить с тобой!
***
Еще через неделю Эд Хубер покинул фирму. Сделал это незаметно, ни с кем не попрощавшись; о нем позабыли в тот же день.
Я чувствовал себя тревожно, не зная, как отразилось все это на Дорис. Я внимательно наблюдал за нею. Она еще явно не отошла от происшедшего; об этом можно было судить по ее подчеркнутому – слишком подчеркнутому – равнодушию, каким она обдавала меня при встречах. Но несмотря на это я чувствовал, – да и она, думаю, тоже, – что какая-то странная связь установилась между нами, какая-то невидимая достоверность. Вчера, идя по коридору, я зачем-то обернулся и успел перехватить ее пытливый и недоумевающий взгляд. А сегодня утром мы столкнулись в дверях у нашего главного начальника Эванса. Я приветствовал ее как обычно, и она, так же привычно, ответила, но в ее голосе прозвучали-таки посторонние нотки, уловимые только для посвященного.
Не подумайте, что я разыгрываю из себя проницательного психолога! До хвастовства ли мне? Ведь как бы ни были дурны мои побуждения, вызванные, сомнения нет, моим эгоизмом, в одном мне нельзя отказать: за последнее время я научился беспристрастно оценивать свои поступки.
***
В пятницу вечером я поехал к отцу. Хоть это и был его день рождения, поехал я не ради него, а чтобы повидать Салли. Чувство раскаяния не переставало угнетать меня. Будь мой недавний поступок результатом глубокого чувства, я бы, возможно, и не мучил себя в такой мере. Но в том-то и дело, что неожиданная наша связь – в последнее время я, правда, начинаю сомневаться в верности такого определения, – что эта связь возникла по моему капризу, а также благодаря мягкой покорности этого доброго существа. Люблю ли я эту девочку? Увы, что-то мешает мне ответить на этот вопрос. Одно лишь знаю: она мне бесконечно дорога, и не только как любящая сестра или как воспоминание детства, а еще чем-то, чем – не могу и, быть может, никогда не смогу объяснить; годы одиночества наложили на мне свой сухой отпечаток, сделали глухим к тому, за что я мог бы еще ухватиться.
Я как-то мельком упомянул, что сложно думаю и чувствую. Добавьте: сложно и запутанно изъясняюсь. В жизни все проще, жизнь не любит мудрить, и в этом ее мудрость.
Я понял это лишний раз, когда встретил Салли. Она, вместе с отцом, ждала меня на балконе. Отец увидел машину первым и, быстро поднявшись, пошел мне навстречу.
– А мы уже забеспокоились, что с твоим автобусом что-нибудь стряслось, – сказал он, хитро подмигивая, а я, стараясь не смотреть на него, отвечал:
– Ты опасался, что я опять заснул?
– Угадал! Именно это мы и предположили…
– Это не мы, это он предположил. – Салли протянула мне руку. – Здравствуй, Алекс!
– Здравствуй, Салли! Какая же ты сегодня хорошенькая! И какое чудесное платье! Где ты нашла такую прелесть?
Салли радостно захлопала в ладоши:
– Спасибо, Алекс! – И затем, обращаясь к отцу: – Слышишь, что говорит твой сын?
Отец, довольный, смеялся.
– Ладно, пусть говорит что хочет, а по мне, ты в этом платье – как гусеница в монашеской ряске.
– О Боже! Гусеница! – Салли от души хохотала. – Алекс, слышишь, твой отец меня обижает!
Откуда свалилось на нас это веселье? Мы прошли на балкон и там расселись за круглым столом, уставленным домашними печеньями. Салли разливала кофе.
– Ужинать будем в восемь, – пояснила она. Но такое состояние длилось недолго; нарушил его отец.
– Налоги опять подняли, – вскользь пожаловался он.
– Какие налоги?
– На дом и землю.
– И очень подняли?
– С тех пор как мы здесь – почти вдвое.
– Почему? Ведь инфляция так далеко не зашла!
– В том-то и штука, что не зашла. А причина простая: нами управляют жулики и дураки.
– Не надо, Жорж, – вмешалась Салли, – ты опять начинаешь волноваться. Тебе нельзя!
– Правда, папа… – пытался поддержать ее я. Отец отвечал сердито:
– Да не затыкайте мне рта! Неужели в собственном доме я не могу сказать того, что думаю? – Он выпрямился в кресле и протянул руку к бутылке с коньяком.
Теперь я понял его военную хитрость; но не я один.
– Ты уже довольно выпил! – Салли быстро поднялась и потянулась за бутылкой.
– Так сегодня мой день рождения! Это меня успокаивает.
– Глупости! Дай сюда бутылку!
– Ладно, на! – Он все же успел плеснуть себе в рюмку. Затем, отхлебнув и забыв о налогах, с повеселевшим лицом повернулся ко мне: – Знаешь, что я задумал?
– Что?
– Построю здесь настоящую римскую баню, с бассейном.
– Так ведь от этого налоги еще поднимутся!
– Ну и что? Зато подумай, как будет красиво! Салли, молча слушавшая, под конец не выдержала:
– Совсем как маленький! – Встала и пошла в дом. На пороге обернулась: – И никаких римских бань нам не нужно! – прибавила она и скрылась за дверью.
Отец рассмеялся:
– Не жена, а повелительное наклонение! – Он вдруг утих и, оглянувшись на дверь, добавил: – Странная она стала в последнее время.
– Грустит?
– Нет, какая-то рассеянная, будто мечтает; сидит и улыбается.
Я не ответил.
После ужина, когда отец, захмелев, – он-таки выторговал себе еще две рюмки, – ушел отдохнуть, мы с Салли остались вдвоем. Долго молчали, потому что за нас отлично справлялись цикады, да и самый вечер, тихий и ясный, окутывал своей умиротворяющей ленью. Только когда луна выплыла из-за деревьев, я повернулся к Салли и спросил неуверенно:
– А как ты?
– Ничего. – Она обдала меня теплым взглядом и тихо прибавила: – Ты не упрекай себя, Алекс, хорошо? Я не сержусь, я даже на себя больше не сержусь, хотя и очень хотела бы сердиться.
– Я дурной человек, Салли.
– Не говори так, не нужно, только одно обещай!
– Что?
– Что это не повторится. Хорошо?
– Хорошо, обещаю!
Салли благодарно кивнула и, накинув на плечи свитер, откинулась назад и застыла.
В понедельник вечером Брут позвонил ко мне на дом, позвонил так же внезапно, как и тогда, впервые.
И опять я обрадовался звонку, потому что погода стояла отвратительная, шел дождь, и я не смог выйти на обычную вечернюю прогулку. Я сидел за письменным столом, сперва перебирал фотографии, затем перелистал какую-то новую, очень известную и очень скучную книгу; одну из тех, какую прочно и навсегда захлопнешь на тридцатой странице. Никак не пойму – зачем издают такой скучный вздор, да еще сдобренный примитивным сексом и наивной – хоть и называют ее «научной» фантастикой…
Но сейчас о Бруте. После обмена приветствиями он сразу приступил к делу.
– Вы не позабыли о нашем разговоре? – спросил он.
– Нет, как же.
– В четверг вечером вы свободны?
Я даже улыбнулся его вопросу, но для виду немного помедлил.
– Свободен.
– Тогда приезжайте к семи часам на первое собрание! – Брут продиктовал «мне адрес в районе семидесятых улиц Вест, затем добавил: – Вы, конечно, понимаете, что мы соберемся не для одних разговоров?
– Я так и предполагал, – ответил я.
– Значит, до четверга?
– Да, буду непременно!
***
В четверг, точно в семь, я звонил у двери в квартиру на седьмом этаже старого десятиэтажного дома.
Брут сам открыл мне и провел меня в гостиную; там уже сидели двое.
– Знакомьтесь, господа! Это – Алекс, а это Билл и Вольтер! – Брут поочередно указал на меня, затем на худого человека в темно-коричневом костюме, и другого, плотного, сидевшего в тени.
Оба гостя поднялись; худой оказался среднего роста, лет двадцати пяти, а у плотного были тонкие черты лица, чем -то неприятные. Этот был постарше.
Звонок в прихожей возвестил о новом пришельце. Им оказался совсем еще молодой человек, с кругловатым лицом и ясным взглядом расширенных удивленных глаз. Войдя в гостиную, он смутился и, пробормотав приветствие, уселся поодаль.
Еще через минуту появился следующий. Дик, тоже молодой, но с чертами и повадками, обличающими твердый, сложившийся характер.
Ждали еще двоих; они вскоре и подоспели. Одному было лет двадцать пять; высокий, небрежно одетый, он и манерами, и выражением лица производил впечатление человека способного, но неудачливого и недовольного своей судьбой.
Другой был негр. Цвет кожи у него был очень темен, густые волосы были взбиты веером в «африканском» стиле.