И потому, не раздумывая, по-борцовски резко выбросив вперёд ноги, вскочил и быстро подошёл к верзиле. Близко увидел сжатые и растянутые в улыбке толстые губы, спокойные водянистые глаза, посаженные рядом в глубоких глазницах, и узкий морщинистый лоб, нацело закрытый тульей фуражки, и носком левого сапога пнул по его миске, которую тот держал в правой руке. От удара миска выскочила куда-то за спину верзилы, ударилась о кого-то в очереди и гулко шлёпнулась плашмя вверх дном. В тот же миг штурмфюрер ухватил Вилли левой рукой за отворот куртки, и тот услышал и ощутил пролетевший рядом с левой щекой кулак-молот, успев в последний момент скорее инстинктивно, чем осознанно, отклонить голову вправо. Такой реакции и подвижности от толстяка Вилли не ожидал. Было ясно, что промах только разъярил верзилу, и следовало что-то предпринять в ответ и в опережение. Но что? Вилли чувствовал, что второй удар эсэсовца обязательно придётся в цель: уж слишком цепко он держит Вилли за куртку и не даст больше уклониться. Приходилось использовать запрещённый приём, чего раньше Кремер не делал никогда, даже в драках. Теперь надо. Ставкой было нормальное существование в лагерной толпе, а не просто разбитый нос или глаз. Глядя, как уже не улыбающийся и с совершенно посветлевшими глазами противник отводит правую руку для нового удара, Вилли как можно быстрее сблизился с ним и резко ударил коленом в пах, явственно ощутив и яйца, и член. Удар оказался точен и силён. Верзила согнулся, и рука его, ухватившая Вилли за куртку, уже не держала, а повисла на отвороте. Этого только и нужно было. Схватив её своей левой, Вилли резко дёрнул вниз и влево, заставив эсэсовца ещё больше согнуться и одновременно повернуться спиной, и, сам того не ожидая, саданул его подъёмом правой ноги под зад с таким ощущением, что пинок пришёлся по мешку с мукой. Мучной пыли, правда, не было, но нога заныла, словно соприкоснулась не с человеческой мягкой задницей. После этого удара верзила разом выпрямился и, держась за яйца, повернулся к Вилли, тяжело дыша и покраснев всем лицом, вот-вот хватит кондрашка. Фуражка у него упала, чёрные короткие волосы, казалось, встали дыбом. Особенно Вилли поразили ярко пламенеющие, несоразмерно маленькие и прижатые к голове уши. Губы штурмфюрера исказила гримаса боли, и злобы, и ненависти. Глаза совсем пропали под бровями наклонённой по-бычьи головы.
Он не полез больше в ближний бой. Его правая рука скользнула вдоль туловища за голенище сапога и вытянула оттуда нож с тонким длинным лезвием, тускло блеснувшим даже в пасмурную погоду. Этого Вилли не ожидал и совсем не хотел. Штурмфюрер явно был из уголовников, да, вероятно, и не порывал никогда с прошлым, заимев надёжную крышу своей службой, скорее всего, в гестапо, где немало было и развелось бандитских групп, особенно жестоко терроризировавших беззащитных немцев в последний год войны. Нужно было защищаться всерьёз. Шутки кончились, и теперь ставкой мисочного конфликта становилась жизнь Вилли, только его. Даже с ножом уголовник был своим в толпе, а Вилли в штатском – чужаком, и потому – обречённым. Но он не хотел мириться с этим. Жизнь одиночки с детства научила его бороться за себя в экстремальных условиях; даже тогда, когда, казалось, выхода нет, он находил его.
Фашист умел обращаться с ножом. Это было видно по тому, как он держал его, вытянув руку вперёд и лезвием вверх. Против ножа и грубой физической силы у Вилли были только ловкость и владение приёмами дзюдо. На тренировках он всегда выходил победителем против деревянного ножа. Теперь настала очередь попробовать себя против настоящего. Страха он не чувствовал. Пришла ненависть. Теперь оба противника в одинаковой степени ненавидели друг друга, и примирения между ними не могло быть.
Имея явное преимущество, штурмфюрер не стал медлить и несколькими быстрыми шагами с выпадом на последнем напал на Вилли, целясь ножом в нижнюю часть живота. «Ха», - выдохнул он на ударе, но Вилли ждал и успел ногой отбить и даже выбить нож, но тот упал недалеко. Эсэсовец быстро поднял его и снова принял прежнюю позу, готовясь повторить нападение. Судя по всему, он решил не баловать Вилли разнообразием приёмов нападения, или его интеллект не позволял этого, и верзила больше надеялся на силу. А ещё больше – на нож. Вилли должен был перехватить инициативу. Он знал из своего богатого опыта, что пассивная оборона – верное поражение. Нужна неожиданная психологическая атака, нелогичная от безоружного, и тем самым дающая ему хотя бы временный перевес, которым надо будет воспользоваться сполна. Вилли должен переиграть тупую силу, другого не дано. Он сам сделал короткий и стремительный выпад с вытянутыми руками в сторону ножа и так же стремительно отступил, выманивая нож на себя. И гестаповец непроизвольно поддался этой уловке и снова, но уже неподготовленно, сунулся ножом вперёд и совсем не понял, что произошло, почему нож выпал из его вывернутой кисти руки под ноги на асфальт и тут же был запнут ботинком Вилли далеко за пределы драки. Пока обезоруженный фашист собирался с мыслями, кулак Вилли, удесятерённый ненавистью к этому громиле с ножом и к тому американцу, что пытался сделать из Вилли боксёрскую грушу на потеху друзьям, всей скопившейся горечью утрат и неудач последних дней войны, врезался в скулу верзилы. Тот, выпучив глаза и обмякнув лицом и телом, стал медленно заваливаться на спину. Чтобы ускорить падение и окончательно разрядиться от депрессивного стресса, Вилли тут же, вдогонку, добавил падающему телу левой по второй скуле, и на этом всё кончилось. Тело штурмфюрера сначала осело на зад, потом рухнуло на спину, а голова со стуком бильярдного шара о лузу со всего маху треснулась о низкий бордюр, ограждавший асфальтированную площадку, потом съехала с бордюра к плечу и так замерла с открытыми глазами. Вилли выиграл свою жизнь и теперь, стоя рядом со скрюченным поверженным и ещё недавно страшным противником, не знал, что делать. Костяшки обеих рук саднило, и он поочерёдно облизал их, почувствовав вкус крови. Верзила не шевелился. «Крепко же я ему врезал!» Охватившие их полукругом лагерники стали молча и медленно возвращаться в очередь, оставляя Вилли и эсэсовца вдвоём. Становилось как-то не по себе. Опустошённость и полная расслабленность, вызванные резким спадом эмоционального напряжения в отчаянной борьбе за жизнь, сменились тревогой за последствия, особенно когда его сознательно выключили из общей массы. Ещё недавно он был явной жертвой, и всех это удовлетворяло, и это же давало Вилли моральное преимущество, а теперь он стоит над другой, не желанной ни для кого, жертвой и потому стал вдвое чужим. Он оглянулся, увидел извивающуюся всё так же, как совсем ещё недавно, как будто ничего и не было, очередь, лица, упорно смотрящие в затылок друг другу, вниз и по сторонам, но только не в сторону Вилли, и в разрыве очереди – одиноко стоящего побледневшего Германа, единственного, встретившего взгляд Вилли. Постепенно возвращались привычные звуки шаркающих об асфальт подошв, чириканья воробьёв, капели и… громкий голос белого американца-раздатчика:
- Эй, бой, фриц, гоу ту ми, кам хир!
Вилли посмотрел в сторону голоса. Американец показывал на него пальцем и призывно махал, подзывая к себе. Голос его был жёсткий и приказывающий, жесты нетерпеливы. «Всё! Отдаст охране!» Делать нечего, и Вальтер пошёл к американцу прямо через расступающуюся очередь. Шёл медленно и чем ближе, тем медленнее, ноги не хотели идти. Но и эта дорога кончилась. Он поднял глаза на американца. Нет, лицо того не было злым, а глаза внимательно оглядели Вилли, встретились с его взглядом и ушли в сторону; в них не чувствовалось вражды, а Вилли за свою короткую, но трудную жизнь успел научиться читать по выражениям лиц. Американец наклонился к стоящему рядом с кухней майору-немцу, взял из его рук миску, что-то повыбирал поварёшкой в котле и выложил в миску так, что она горкой наполнилась густым варевом, и подал Вилли. Тот машинально взял и от неожиданности чуть не выронил, вопросительно посмотрел на американца. Глаза того теперь глядели с симпатией, и он вроде даже чуть подмигнул Вальтеру, потом махнул поварёшкой в сторону бараков:
- Иди. Шнель, шнель.
- 7 –
И Вилли пошёл. Сначала медленно и осторожно, потом быстрее, с миской в вытянутых руках, чувствуя всей спиной взгляды из обеих очередей. Он уходил от их поверженного фаворита, да ещё с полной чужой миской, благодаря симпатии всего лишь одного рядового чужого солдата-победителя, и вся толпа, состоящая почти сплошь из высшего офицерья, ещё недавно распоряжавшегося не одной, а сотнями и тысячами жизней, ничего не могла сделать, молчала, накапливая тихую и яростную неприязнь к пленному в штатской одежде, ускользнувшему от уготованной ему смерти и лишившему их развлечения. Все молчали, дисциплинированно и быстро смирившись с новым своим положением, тем более что всё произошедшее каждого в отдельности не касалось близко. Сосредоточенно глядя под ноги и изредка на миску, очень стараясь не выплеснуть содержимого, как будто от этого зависело многое, и никого не встретив по дороге, Вилли дошёл до своего барака и до ставшей уже своей койки. Поставил миску на край, взобрался на свой второй этаж, сел, поставил миску на колени, вытащил из кармана упрятанную туда ложку и стал есть. В миске оказалось гороховое пюре. Ложка зачерпнула большой кусок свиной тушёнки. Стало понятно, что искал американец в котле. Жевалось и глоталось плохо. Есть расхотелось. Он устроил миску в изголовье у края подушки и лёг на спину, вытянув ноги и свесив грязные ботинки на сторону. Закрыл глаза. Снова увидел искажённое злобой лицо верзилы штурмфюрера, его маленькие свинячьи глазки, узкое лезвие ножа. «Наверное, уже очухался, гад!». Американец меня понял и даже стал на мою сторону. А свои – все против. Почему так? Откуда такое безразличие к судьбе более слабого и беззащитного. Садистское равнодушие. Он чувствовал тогда, что все желали и ждали его смерти. Что стало с нами? Неужели это война так изменила добропорядочных немцев, для которых совесть и защита ближнего стали пустым звуком. Может быть, ему не дано понять этого потому, что не воевал, не хлебнул психологии войны? А Виктор, а Герман, наконец? Они воевали и неплохо. А лавочник-колбасник – тоже не воевал. Нет, не война сделала немцев равнодушными и жестокими к себе и к людям, не только война, скорее, не столько война. Вся наша жизнь. Вся её система и идеология. Он не помнил, к примеру, когда мог расслабиться на работе и даже дома с Эммой, не говоря уже про виллу Гевисмана. Он не доверял своим сослуживцам, а они ему, и это стало нормой. Так и жили. Приспособились лгать, потакать сильному и не жалеть слабого, чтобы выжить за его счёт. Вилли чувствовал, как какая-то мусорная верхоглядная философия мутила мозги и всячески отодвигала мысли о том, что теперь с ним будет. Подспудно подкорковым сознанием он всё ждал и ждал, постоянно как натянутая струна, что вот-вот за ним придут, и для него кончится не только война, а и сама жизнь. Но входили только немцы и поодиночке рассасывались по своим койкам, и кое-где уже раздавался сытый пердёж вперемежку с редкими тихими переговорами.