XV
В тот момент наша история достигла пароксизма. Он должен был бы нас сблизить. И тут я лишний раз осознаю, что все, что сближает нас с Кризи, в то же время нас разъединяет и удаляет друг от друга. В тех яростных объятиях еще была любовь, но было и взаимное ожесточение, а быть может, даже и ненависть. Наступает тот день, когда из любви рождается любовь, то есть нечто третье, которое руководит нами, помыкает нами, и мы ничего не можем с этим поделать. Приходит день, когда любовь становится именно тем, что у людей принято называть любовью, то есть болезнью, пожирающим нас вирусом, становится нашим поражением, нашим врагом, который, поселившись в нас, нас же и уничтожает. Позади моей стальной Кризи я увидел других Кризи: ту, что испытывает страх по ночам, ту, что воздвигает вокруг нас декорации некой жизни, не являющейся нашей жизнью: декорации нашего домика, нашей маленькой семьи. К этим Кризи я еще способен испытывать нежность. А вот к той женщине, которая появилась в ту ночь, после концерта Сэмми Минелли, к той женщине у меня нет ни нежности, ни ненависти: к той женщине, которая каждый вечер подводит баланс, причем со мной даже более мелочно, чем с управляющим своего магазинчика. Женщина, которая подводит баланс, — это женщина, которая думает, что ее обкрадывают. Женщина, полагающая, что ее обкрадывают, очень скоро становится мелочной. Если в один, например, день я остаюсь у Кризи два часа пятьдесят минут, то на следующий день она мне говорит: «Вчера ты пробыл от силы два часа». Если в какой-нибудь день мне заехать к ней не удается, то я слышу от нее: «Мне тут приходится целыми днями сидеть одной, без тебя». Если я говорю, что в домике плохо с отоплением, то через неделю она вдруг начинает упрекать: «Ты только и ждешь, чтобы отказаться от него». Я тоже подвожу свой баланс: «Два часа пятьдесят минут — это не два часа, а почти три». Мы спорим об этих десяти минутах, как проштрафившиеся кассиры. И теперь по вечерам бывает, что она в моих объятиях не засыпает. Мои уходы — это всякий раз тысяча терзаний. Однажды я пришел раньше нее, и, вынужденный ответить по телефону в связи с какими-то ее сеансами позирования, я открыл ее записную книжку, где она записывала время намечаемых встреч. Я увидел там пометки обо всех моих посещениях, причем сделанные с предельной точностью: пришел в шестнадцать тридцать, ушел в девятнадцать двадцать. Скорее всего это делалось для того, чтобы придать чуть больше реальности этим слишком быстро пролетающим часам.
А я увидел в этом один только бухгалтерский учет, который меня раздражает. Знаю, я не прав, знаю, я несправедлив. И скорее всего именно это приводит меня в отчаяние. Я знаю, что в конечном счете все сводится к одному-единственному препятствию, и этим препятствием являюсь я сам, моя другая жизнь, мой другой дом, которые я упорно пытаюсь сохранить. Нужно тут еще сказать, что у Кризи это все было лишь мгновениями, минутными всплесками, перепадами настроения. Через секунду она уже смеется, встряхивает своими волосами, бросается ко мне в объятия, целует меня. А для меня это не мгновения, и все это я тащу за собой. Однажды ночью, думая, что она уже спит, я тихонько высвободил руку, оделся и обернулся. Вижу, она сидит на краю постели. И говорит: «Возьми меня с собой». Она произнесла это тихим голосом, склонив голову, даже не глядя на меня, чертя что-то пальцем на простыне. Я подхожу к ней. Беру ее за плечи. Она поднимает голову. В тусклом свете, проникающем через витраж, я вижу, что ее лицо блестит от слез. «Возьми меня с собой». Каким-то совершенно безучастным голосом. «Возьми меня. Я больше не могу оставаться одна». Она дрожит. Вокруг нас — сплошная ночь. И мы потерялись в ночи. «Моя Кризи, малышка моя, я не могу, и ты это знаешь. Я не могу, и ты должна это понять». — «Да, — говорит она. — Но все-таки возьми». — «Я не могу». — «Увези меня». — «Я не могу».
Приходит лето. Кризи нужно ехать в Рим, чтобы готовить серию фотографий для Синдиката французской моды. Она просит, чтобы я поехал с ней. В это время я занят. Я должен везти Бетти с детьми в наш старый дом близ Морлана. В конце концов, мы находим выход, вернее, я нахожу. Кризи ничего не говорит, только отвечает: «Как хочешь», и у нее на лице опять появляется упрямое выражение, так что я решаю, что поскольку в первые дни она будет все равно очень занята, я лучше присоединюсь к ней в конце ее работы, и мы проведем несколько дней на берегу моря. Я уезжаю во вторник.
Кризи уезжает в среду. Мы с ней договорились, что как только она приедет, она сразу же пришлет мне телеграмму, в которой точно сообщит, до которого числа она будет занята. В среду выдается изумительный денек, и я провожу его, прогуливаясь по полям. Я нахожу ручеек, в котором мы когда-то ловили рыбу, старую изу, три старых дуба, один из которых теперь полый, выжжен молнией. В пять часов я уже в саду, вместе с Бетти. Она говорит. Я говорю. Все просто. Мне кажется, будто я всплываю на поверхность из смутного гвалта, из хаоса, в котором лихорадочное волнение Парижа смешивалось с лихорадочным волнением Кризи. В который уже раз ощущаю на себе успокаивающее действие деревьев. Бетти, дети, природа — все это кажется мне какой-то благотворной пеленой. Однако наступает вечер — телеграммы нет. Нет ее и на следующий день. Мне хотелось бы позвонить. Но я не могу. В доме только один телефон, и стоит он в прихожей. В четверг я иду на почту. О моем приходе, естественно, на почте сразу становится всем известно. Появляется начальник службы. Он суетится. «Господина директора сейчас нет. Он — в отпуске. Он будет очень огорчен».
Начальник зовет служащую. Служащая говорит: «Разговора с Римом придется ждать полчаса». Начальник службы говорит: «Не будете же вы ждать здесь. Пойдемте посидим у меня в кабинете». Служащей он приказывает: «Соедините тогда с моим кабинетом». Мы идем к нему в кабинет. «А у вас, значит, сломался телефон? Нужно было сообщить мне». — «Нет, что вы, с ним все в полном порядке. Просто я был в городе. И понадобилось срочно позвонить». Срочно? Он зовет служащую: «Скажите, что это срочно». Нервы мои на пределе, и всю злость я, естественно, переношу на Кризи. Это из-за нее мне тогда пришлось терпеть директора мюзик-холла, а теперь из-за нее приходится терпеть этого начальника службы и его взгляд, вдруг ставший таким сообщническим. Когда приходится лгать, истинная натура людей поднимается на поверхность, и они становятся отвратительными. Звонит телефон. Начальник службы поспешно вскакивает. «Оставляю вас, оставляю», — говорит он. Раньше, чем я успел снять трубку, он уже вышел на цыпочках из комнаты. Я прошу позвать Кризи. Бодрый голос сообщает мне, что мисс Кризи отсутствует. Я прошу сообщить ей, когда она вернется, о том, что я ей звонил.
На другом конце провода кто-то совещается, затем тот же голос, правда, уже не такой бодрый, сообщает мне, что мисс Кризи уехала из отеля, что она переехала в другой, а в какой — неизвестно. Я резко вешаю трубку. Начальник службы возвращается. Похоже, он уходил не слишком далеко. Я снова сажусь в машину. Лучше всего было бы, наверное, подождать. Но ждать я не могу. Мне нужно на ком-то выместить мою злость. А выместить я ее могу только на Кризи. Вернувшись домой, я заявляю Бетти, что мне необходимо ускорить мой отъезд в Рим.
На следующий день, после ночи, во время которой я раз десять просыпался, я встал и помчался в сторону Ниццы. Где-то около Авиньона у меня вдруг мелькает мысль, что, может быть, у Кризи что-то случилось, что, может быть, она уже вернулась в Париж или что съемки перенесли куда-нибудь в другое место, и я уже не застану ее в Риме. Тем хуже. Тем лучше. Виновата, значит, Кризи — меня это устраивает. На эстерельской автодороге машина несется со скоростью сто шестьдесят километров, и моя ярость немного утихает. Уж одно-то от Кризи я точно сохраню: любовь к автодорогам. В аэропорту, в связи с тем что до самолета у меня есть в запасе целый час, я покупаю мишленовский путеводитель и начинаю обзванивать римские гостиницы по нисходящей от самых престижных. В третьей по счету мне отвечают, что мисс Кризи вышла. Я прошу оставить для нее записку. Когда я наконец вхожу в холл гостиницы, Кризи уже меня там ждет. Холл очень просторный. Она идет ко мне издалека своей походкой манекенщицы; для столь раннего часа она выглядит весьма экстравагантно — ее вечернее платье с изумрудными страусиными перьями привлекает внимание, заставляет людей оборачиваться. Я спрашиваю: «А где же телеграмма?» Она отвечает: «У меня не было времени. Я думала, что это не так срочно». В ее больших зеленых глазах ничего нельзя прочитать. Лжет? Хочет что-то скрыть? Почему она переехала в другую гостиницу? Не хотела ли она отомстить мне за разочарование, которое испытала, когда я отказался с ней ехать? Все эти вопросы проносятся в моей голове очень быстро, и если я и задаю их себе, то без малейшего любопытства. Я вдруг ощущаю, что все это мне безразлично. Мой гнев перегорел на эстерельской автодороге. От него во мне остались одни обломки, глыбы рушащихся стен, которые в тишине медленно обваливаются вниз.