Когда пошли тексты, ночные мучения прекратились, и я не вспоминал о них вплоть до последнего времени, пока не произошла забавная, но по-своему и поучительная история, о которой я хочу рассказать.
Несколько дней назад я проснулся среди ночи в ощущении полусна, сна во сне. Чтобы проверить, сплю или уже нет, я автоматически нажал на кнопку бра. Свет не зажёгся. Я встал, походил по комнате: мои ощущения были вполне реальными, предметы выглядели так же, как и днём. Но я-то знал, что это ни о чём не говорит, я помнил, что точно так же бывало в тех самых полуснах три года назад: всё видится таким, какое оно есть на самом деле, всё на своих местах, но это сон. На всякий случай я нажал на выключатель люстры. Света по-прежнему не было. Это убедило меня в том, что старый кошмар полусна вернулся и прошлый способ выхода из сна уже неэффективен. Следовало искать новый. На мысль о новом выходе из сна меня натолкнула открытая балконная дверь. Я вышел на балкон: двор, дома, детская площадка — всё было таким, как всегда, сон не сдеформировал ни одной обыденной детали, и это пугало посильнее кошмаров с драконами.
Валерий Подорога исследовал тексты Кафки с точки зрения поэтики сновидений и показал, чем Кафка пугает читателя. В кафкианский ночной нереальный мир вдруг вторгается обыденная дневная логика. Кошмары становятся сочетанием бреда и логики, или точнее: бред ни с того ни с сего внезапно перестаёт играть по своим правилам и обнаруживает внутри себя нашу повседневную логику. Реальное в нереальности (кстати, в магическом реализме, будь он неладен, всё наоборот: нереальное в реальности, — и разница ощущений, когда читаешь Кафку и когда читаешь Гарсиа Маркеса, вполне ощутима — второй нисколько не страшен, а ведь — я ухожу всё дальше от темы — первый рассказ Гарсиа Маркеса — “Третье смирение”, написанный в 1947 году, считается кафкианским: там говорится об ощущениях мертвеца, но не в этом дело, а в общей атмосфере реальности в нереальном).
В саду Шевченко я довольно часто встречаю сумасшедшую старушку: её многие знают, она местная достопримечательность. Сумасшествие старушки проявляется в том, что она бродит и бредит: никогда не находится на одном месте, постоянно в движении и безостановочно разговаривает сама с собой. Бредит довольно громко и отчётливо: когда она проходит мимо, можно услышать то, что она говорит. Говорит сумасшедшая старушка чёрт-те что: в основном, ругает жизнь, власть и президента. Её речь состоит из сплошных восклицаний: “Не нашёл он того! Проклятый! А я ему говорю: „Не бери!” Стой здесь! Ой-ёй-ёй! Всех убил! Всех убил ваш президент! И тебя убьёт! Ага! И за тобой придёт! Вот будет! Выпьет твою кровь! Сейчас! Не прячься! Ага! Курка и яйца! И ещё! Найдёт тебя! Да?!” И всё такое подобное. Сомневаюсь, читает ли она газеты и смотрит ли телевизор (при её-то психомоторике), знает ли фамилию нынешнего руководителя страны и вообще — в какой стране живёт сейчас, но фигура президента в её сознании явно наложилась на какой-то древний, может быть — фольклорный архетип: вампира, человека-смерти из детских страшилок, Кащея Бессмертного.
К её восклицаниям, напоминающим речь Сальватора из “Имени розы” (“Всепокайтеся! Зряще како змию жрать твой дух! Смерть на нас! Возмоли, святый да папа свобождает от греха! Сальватор вразумевши. Возмолите Отца! На другое начихать бы. И аминь. Так?”), все уже давно привыкли, её ни на минуту не останавливающийся монолог стал фоном, он никого не пугает, и его никто не слышит. Так сказать, бред в законе. В своём законе. Вне нашей логики, вне причинно-следственных отношений, вне нашей реальности.
Но однажды, проходя мимо сумасшедшей старушки, я услышал фразу: “Ага! Денег у него на пиво нет, а на спички находит!” Потом секундная пауза — и: “Ой, то есть наоборот”. От этого “Ой, то есть наоборот” я почувствовал настоящий животный ужас. Это “Ой, то есть наоборот” было из нашей логики, из нашего, нормального, мира. От этого “то есть наоборот” повеяло ожившими мертвецами, пьющими кровь упырями, детьми, исчезающими в двенадцать ночи в чёрном квадрате на стене, и прочей мерзостью. Бред на миг перестал играть по своим правилам и показал, что он из мира людей.
Потом, находясь под впечатлением и осмысливая происшедшее, я восстановил космос в своём мире: возможно “Ой, то есть наоборот” было для старушки просто устойчивым фразеологизмом и не относилось напрямую к предыдущей фразе, просто молекулы так столкнулись раз в сто лет, случайность. Или старушка притворялась сумасшедшей. Или была неполноценной сумасшедшей со спорадическими проблесками нормальности. Или что-нибудь ещё.
Сад Шевченко вообще полон сюрпризов. В детстве, когда я жил в трёх — наверное, все-таки пяти-семи, если не бежать, — минутах от сада, это были сюрпризы одни: духовой оркестр, однообразный ансамбль лавочных шахматистов — лавки тогда уже назывались скамейками, — “кино для нищих”: огромный, раз в пятьсот больше телевизора, экран, на котором почти каждый вечер совершенно бесплатно и абсолютно для всех показывали “Скоро!” — анонсы фильмов, а иногда и какой-нибудь не слишком новый фильм целиком. А ещё цветомузыкальный фонтан — тогда, в детстве, я его так и называл: “цветомузыкальный фонтан”, — потом, став подростком, стал говорить как все — “клизма”. Ещё зоопарк, в который нужно было попадать непременно после закрытия и обязательно через высоченный забор, чтобы уже вскоре натолкнуться на сторожевых собак и бежать от них, оставляя на поле боя своих товарищей. Ещё каскад — зимой, на санках, два-три пролёта — не больше, потом — с не возвращённым больше никогда удовольствием — на заднице; а совсем рядом — метров пятьдесят через посадку — гладкий, пологий спуск на Клочковскую, но туда нельзя — там зона “Н”, там глухонемые интернатовцы отбирают деньги.
Сейчас, когда я живу от сада Шевченко в получасе на метро, и сюрпризы другие. Мистика — это повзрослевшая и потерявшая своё волшебство сказка. Теперь, кроме сумасшедших старух, в моём саду появились митингующие “за” и “против” около памятника Шевченко, кони, что катают не детей, а одетых, как ангелы, в белое милиционеров, и много — слишком много — маленьких мальчиков и девочек, которые выгуливают молоденьких мам, не пришедших когда-то ко мне на свидание. А на месте “кина для нищих” выстроили громадный “Кинопалас” со стереозвуком и попкорном.
Но всё-таки речь не об этом и даже не о детях, хотя, с чего ни начни, в конце концов приходится говорить о них, — речь о сумасшедшей старухе. Если она — ведьма, а есть и такое мнение, то у неё, по законам Проппа и Мелетинского, должны быть животные — помощники из потустороннего мира. У деревенских ведьм это — вороны, чёрные коты, змеи, иногда, если я не ошибаюсь, собаки. А какие твари на службе у городской ведьмы?
В саду Шевченко много белок; говорят, они переносят энцефалит, и если им предложить орешек с руки, то могут укусить довольно сильно. Ещё ходят лошади и бегают собаки, но мне не хватает ни уверенности, ни фантазии связать их с образом сумасшедшей старухи. Может — не знаю, — они обслуживают другие нечистые силы.
Но мне кажется, один раз я всё-таки встретил живое существо, идеально подходящее моей старухе, и только ей. Однажды, пересекая быстрым шагом сад от университета к памятнику Шевченко, я издали услышал приближающийся и нарастающий ритм: чем-то, но не палкой и не инструментом, быстро-быстро стучали по железу. Это не было ни музыкой, ни работой. Ни игрой, ни просто так времяпрепровождением. Почему я, человек, в общем-то, рассеянный и весь в себе, сразу обратил внимание на этот ритм? Отвечаю не задумываясь: потому что он мне ничего не напоминал, ни о чём не говорил и вообще был не из моего мира. Это были чужие звуки, возможно — самые чужие из всех звуков, которые я за всю свою жизнь слышал. Не буду нагнетать саспенс — вы уже поняли, что я испугался. На моём месте испугался бы всякий нормальный человек. Но — среди дня, вокруг люди, солнце — с дороги я не свернул и через минуту оказался у эпицентра — асфальтированной площадки, от которой начинается знаменитый ров, ведущий к зоопарку. Тук-тук-тук, тук-тук-тук, тук-тук-тук и снова — тук-тук-тук, тук-тук-тук, тук-тук-тук. Секундная пауза. И опять. И ещё раз. И так до бесконечности, до сумасшествия, до хаоса, до чёрного мрака — и я настаиваю на уместности этой тавтологической фигуры, ибо мрак был действительно чёрным — чёрным пятнышком в ярком до слёз вселенском небе: мраком был дятел, сидевший, как на берёзе, на металлическом столбе и выбивавший из железа адскую, нечеловеческую дробь — две-тре-ти, две-тре-ти, две-тре-ти, две-тре-ти. А вокруг росли деревья, целый сад деревьев: тополя, липы, осины и древние, охраняемые государством дубы, которыми гордятся харьковчане. А не хочешь столетних дубов, взмахни крыльями — и ты уже в ботаническом саду, где растёт четырёхтысячелетний секвойядендрон, которого уж точно не удивить никакими дятлами: ни больными, ни здоровыми. Зачем тебе полый металлический столб с неработающим фонарём? Столб, в котором ты, хоть выбей себе последние свои растреклятые мозги, никогда, слышишь — никогда не продолбишь ни одной дырки, в котором не водятся ни личинки, ни жучки, ни чем ты там питаешься.