— Говорить обязательно?
— Не встанете же вы под знамена умного молчания среди говорунов?
— Действуй по своему усмотрению, Саша, без всяких уставов. На уставы — наплевать. Говоруны — не в счет. Кроме нас, — поддержал Кирюшкин Александра, в то же время с небрежной церемонностью взял за талию Людмилу, покорно положившую руку на его траурно-черное плечо, и они двинулись в танце, отдаляясь и отдаляясь от Александра.
Вокруг стола, придвинутого к стене, шумела толпа гостей — здесь стоя пили, закусывали, вероятно, рассказывали анекдоты и хохотали парни в гимнастерках и молодые люди в пиджачках. И Александр увидел среди незнакомых лиц знакомых парней из окружения Кирюшкина, с которыми познакомился в забегаловке и в голубятне Логачева. По крошечным дробинкам глаз, по торчащей злой щетинке усов он сразу выделил Логачева, тот истово жевал бутерброд с колбасой, по-лошадиному кося голову на хохочущих соседей в пиджачках, мрачноватый, вроде бы разучившийся или не умеющий смеяться в «гражданской компании»; от жевания крупные желваки двигались по его широким скулам. Рядом с ним глыбой стоял «боксер», его друг, почти глухой на одно ухо, наводчик из «катюш» Твердохлебов, стриженный ежиком, в гимнастерке со свежим подворотничком, оттеняющим его толстую загорелую шею, и клещатой рукой держал стакан с водкой.
— Привет! — кивнул Александр, подходя к столу и не без труда отыскивая вино среди бутылок.
— Здоров, еныть, — отозвался Логачев, дожевывая бутерброд, облизывая пальцы, и тут же потянулся к бутылке с водкой, налил полстакана себе, нашел чистый стакан, поставил его перед Александром, готовый налить и ему, но тот остановил его.
— Налью сам. Я — вино.
— От яп… понский бог! Будешь жить тыщу лет, еныть, — равнодушно выругался Логачев и щедро плеснул из бутылки в стакан Твердохлебова, который, рискуя разбить стакан, молча и крепко чокнулся с Александром, вылил водку в широко раскрытый рот и так оглушительно крякнул, что на него оглянулись.
— Крепка советская власть, — сказал он гудящим басом. — Продрало до дна!
— Ну, медведь, льет, как в воронку, и хоть бы хрен, — с выражением некоторого восхищения заметил Логачев и глянул жгучими дробинками глаз на Александра. — А ты чего с вином худохаешься? Рвани водки: ошпарит — и уши топором!
— Каждому — свое, — сказал Александр.
— Что? — загудел, не расслышав Твердохлебов. — Чего, е-мое? Пей, мать твою за ногу! Аркашка говорил: ты навроде разведчик? Чего стесняешься?
— Что за общество собирается у Панарина, не могу понять. Вам что-нибудь это говорит, Аллочка? Абсурд! — уловил Александр сниженно-пренебрежительный голос за спиной. — Эстет, известный художник приглашает каких-то субъектов, странных людей, каких-то солдат, как будто тут казарма, где позволено материться и пить водку, как из корыта.
Александр обернулся с терпким интересом. Молодой человек в светлом пиджаке, гладко, до блеска волос причесанный на косой пробор, с белыми женскими руками и надменно-красивым лицом разговаривал с неумеренно полной в бедрах девушкой, глядевшей на него черными, как бы влажно-липкими глазами. Она сказала виолончельным голосом:
— Панарин — чудак, все ищет какие-то типажи среди молодежи и любит, когда собирается Бог знает кто. Но тут фронтовики…
Светлый пиджак налил в рюмку немного водки, понюхал водку с видом знатока ее вкусовых качеств, но не отпил, поставил ее обратно на стол.
— Не Бог знает кого, а черт знает кого. И водка какая-то сивуха. Для солдат, что ли, куплена на Тишинке. Много званых, да мало избранных. Абсурд какой-то!
В те дни своего возвращения Александр начинал догадываться, что люди, не нюхавшие пороху, либо играют заданную или внушенную себе роль, либо заняты суетой самосохранения, заботой о куске хлеба, либо ведут отраженное существование циничной и усталой души. И вместе с тем он испытывал раздражающую неприязнь к тем, о ком с первого раза складывалось отрицательное мнение, нисколько не задумываясь, что подумают о нем самом.
— Чем же вам так не нравятся солдаты, интересно бы знать? — вмешался в разговор Александр, загораясь, но произнося слова спокойно.
Светлый пиджак зло пошевелил тонкими ноздрями.
— То, что вы, солдат, подслушиваете… и вмешиваетесь в чужой разговор и, несомненно, думаете, что ваши ордена вам все позволяют! Но, как известно, война кончилась! И все привилегии кончились!
— Конечно, — с трудом согласился Александр. — Не всегда разумно говорить всю правду, но все же иногда надо. Простите великодушно, вы — предостаточный дурак, как когда-то говорил мой начальник штаба.
Светлый пиджак выпрямился с язвительным достоинством.
— Это вы обо мне так сказали?
— Мой начальник штаба сказал, а не я.
— Никакого здесь начальника штаба нет.
— К сожалению. Ну, тогда, значит, я.
— Послушайте, в-вы!.. В золотом девятнадцатом веке я бы вызвал вас на дуэль… и убил бы без сожаления. За оскорбление!
«Что же, этот парень, видимо, умел постоять за себя».
— Зачем же возвращаться в девятнадцатый век? — возразил Александр с наигранной серьезностью. — Давайте приступим сейчас. Хотя бы на вилках. Я к вашим услугам. Вот ваше оружие…
Он взял со стола вилку и с театральным рыцарством протянул ее светлому пиджаку, чувствуя в себе омертвляющую ярость, которая подхватила его, навязывая вынужденную и малоприятную враждебную игру.
— Хамство какое, — ядовитой змейкой прополз шепот маленькой брюнетки, и Александр наткнулся на ее влажно-липкий взгляд.
— Благодарю вас, крошка, — сказал он с милой почтительностью.
Вокруг стола приумолкли, стихли анекдоты и смех, перестали пить и жевать, на нетрезвых лицах появилось разнообразное удивление. Сурово нахмуренный, плохо выбритый парень в поношенном кителе, на котором были нашиты две ленточки ранений, скрестив руки на груди, неодобрительно, исподлобья всматривался в светлый пиджак. Сосед парня, одетый в серенькую куртку, длинношеий, в очках, видимо, студент, кривил шею вбок, изображая уныние от негаданно затеянного злоречия около стола. И Александр услышал, как он шепнул нахмуренному парню в кителе: «Максим — утомительно глуп и самонадеян». А Логачев, покачав головой, расширил грубоватое лицо улыбкой удовольствия, отчего вздыбились щетинистые его усы, наклонился к маленькой брюнетке, будто к девочке, погладил своей просторной ладонью по волосам (при этом брюнетка норовисто дернулась, подобно молодой взнузданной кобылке), сказал растроганно:
— Чего ты, маленькая, взыграла некультурно? Все тихо, мирно надо, с женской точки зрения. Вот у меня жена — тоже маленького роста, а женщина неругачая, обходительная. — Потом, поворачиваясь к Александру, большим пальцем ткнул через плечо в сторону светлого пиджака: — А этого антиллегента пошли на эти самые три буквы алфавита — и дело с концом!
— Уйдем отсюда, Максим, уйдем немедленно! Я ничего не хочу иметь с этим домом! — негодующе закричала маленькая брюнетка, и глаза ее метнули отравленные стрелы в направлении Александра. — Правильно, правильно говорят, что между нами пропасть! Пропасть, пропасть, какая-то яма! Мы никогда не поймем друг друга! Вы из другого мира, вы убивали, убивали… и вы способны на все!..
— Поточнее, очаровательная паненка. Между кем и чем пропасть? И кто кого и зачем убивал? — проговорил Александр.
— Уточняю. Яма между поколениями. Между тем, кто убивал, и теми, кто занимался наукой, — сухо ответил светлый пиджак. — Вы вернулись с фронта и хотите быть господами. Не выйдет! Вы отстали во всем — в образовании, в знании нормальной жизни, в культуре…
— А кто вы такой?
— Я — аспирант технического вуза, с вашего разрешения. Мой отец — профессор, всю жизнь занимался…
— Чего-о? — протянул грозно Твердохлебов, молчаливо прислушиваясь, но плохо слыша, от этого большое угрюмое лицо его прицеленно напряглось, как у всех людей с поврежденным слухом или контуженых, и вдруг он ударил кулаком о кулак, как молотом в наковальню, и заревел по-медвежьи:
— Брысь отседа, стервы антиллегентские! Я т-те покажу, курица мокрохвостая, как мы убивали, а вы в тылу в сортирах от поноса сидели, понимаешь ты!.. На абажур заброшу вместе с хахалем и будешь висеть, пока пожарные не снимут!
Он затоптался на бревнообразных, обтянутых хромовыми сапогами ногах, лицо его пребывало в неистовстве.
— Миша, друг, охолонь, — обеспокоенно успокаивал Логачев и положил руку на его крутое плечо. — Давай лучше выпьем ради удовольствия и за нашу победу. Смерть немецким захватчикам. И коли что, опять будем убивать оккупантскую сволочь. Так-то оно, барышня красивая, хорошая… — прибавил он с деликатной обходительностью, в которой звучала скрытая едкость. — Так что извините, ежели мы немцев убивали…