– Значит, это была непредвиденная прибыль, а?
– В мои намерения это не входило, – сказал он. – Вы не из их числа. – И он скороговоркой произнес их имена, словно делал перекличку своим жабам: – Кипс, Дин, миссис Монтгомери, Дивизионный, Бельмон и еще те двое, что умерли.
Мистер Стайнер сказал:
– Вы убили вашу жену.
– Я ее не убивал.
– Она умерла потому, что не хотела жить. Без любви.
– Любви? Я не читаю романов, Стайнер.
– Но вы же любите ваши деньги, верно?
– Нет. Джонс подтвердит, что сегодня я большую их часть роздал.
– А для чего вы теперь будете жить, Фишер? – спросил я. – Не думаю, чтобы кто-нибудь из ваших друзей к вам снова пришел.
Доктор Фишер сказал:
– А вы уверены, что я хочу жить? Вот вы хотите жить? На это было что-то непохоже, когда вы брали хлопушки. А вот этот – как его? – Стайнер хочет жить? Да, может, оба вы и хотите. Может, когда дело доходит до дела, и у меня есть желание жить. Не то зачем бы я здесь стоял?
– Что ж, сегодня вечером вы позабавились, – сказал я.
– Да. Это все же было лучше, чем ничего. Ничто – вещь довольно страшная, Джонс.
– Странную же вы избрали месть, – сказал я.
– Какую месть?
– Только потому, что вас презирала одна женщина, вы стали презирать весь мир.
– Она меня не презирала. Возможно, она меня ненавидела. Никому никогда не удастся меня презирать, Джонс.
– Кроме вас самого.
– Да… Помню, вы это уже говорили.
– Это ведь правда, не так ли?
Он сказал: – Этой болезнью я заболел, когда вы вошли в мою жизнь, Стайнер. Мне следовало бы приказать Кипсу удвоить вам жалованье и подарить Анне все пластинки Моцарта, которые она хотела. Я мог купить и ее, и вас так же, как купил всех остальных – кроме вас, Джонс. Сейчас уже слишком поздно вас покупать. Который час?
– После полуночи, – сказал я.
– Пора спать.
Он минуту постоял, раздумывая, а потом пошел, но не по направлению к дому. Он медленно шел по лужайке вдоль озера, пока не пропал из виду, и его шагов не стало слышно в этом снеговом молчании. Даже озеро не нарушало тишины, волны не лизали берег у наших ног.
– Бедняга, – сказал Стайнер.
– Вы слишком великодушны, мсье Стайнер. Я еще ни к кому в жизни не испытывал такой ненависти.
– Вы его ненавидите, и я, пожалуй, ненавижу его тоже. Но ненависть – это не такая уж важная штука. Ненависть не заразна. Она не распространяется. Можно ненавидеть человека – и точка. Но вот когда вы начинаете презирать, как доктор Фишер, вы кончаете тем, что презираете весь мир.
– Жаль, что вы не выполнили своего намерения и не плюнули ему в лицо.
– Не мог. Видите ли… когда дело к этому подошло… мне его стало жаль.
Как бы я хотел, чтобы Фишер был рядом и слышал, что его жалеет мистер Стайнер.
– Очень холодно тут стоять, – сказал я, – так можно насмерть простудиться… – Но, подумал я, разве как раз этого я и не хочу? Если постоять здесь достаточно долго… Резкий звук прервал мою мысль на середине.
– Что это? – спросил Стайнер. – Выхлоп автомобиля?
– Мы слишком далеко от шоссе, чтобы его услышать.
Нам пришлось пройти всего шагов сто, и мы наткнулись на тело доктора Фишера. Револьвер, который он, по-видимому, носил в кармане, валялся возле его головы. Снег уже впитывал кровь. Я протянул руку, чтобы взять револьвер – он может теперь послужить и мне, подумал я, – но Стайнер меня удержал.
– Оставьте это для полиции, – сказал он.
Я посмотрел на мертвое тело – в нем теперь было не больше величия, чем в дохлой собаке. И этот хлам я когда-то мысленно сравнивал с Иеговой и Сатаной.
Тот факт, что я написал эту историю, довольно убедительно доказывает, что, не в пример доктору Фишеру, у меня так и не нашлось достаточно мужества, чтобы покончить с собой; в ту ночь мне и не нужно было мужества, у меня хватало отчаяния, но, так как следствие показало, что револьвер был заряжен только одним патроном, мое отчаяние мне не помогло бы, даже если бы мсье Стайнер и не завладел оружием. Мужество губит отупляющая повседневность, а каждый прожитый день так обостряет отчаяние, что смерть в конце концов становится бессмысленной. Я чувствовал близость Анны-Луизы, когда держал в руке виски и потом, когда выдергивал зубами язычок хлопушки, но теперь я потерял всякую надежду, что когда-нибудь ее увижу. Вот если бы я верил в бога, я мог бы мечтать, что мы вдвоем когда-нибудь обретем этот jour le plus long. Но при виде мертвого доктора Фишера и моя хилая полувера как-то совсем усохла. Зло было мертво, как собака, и почему, скажите, добро должно обладать большим бессмертием, чем зло? Не было никакого смысла отправляться вслед за Анной-Луизой, если дорога ведет в ничто. Пока я живу, я могу хотя бы ее вспоминать. У меня были две ее любительские фотографии и записочка, написанная ее рукой, где она назначала мне свидание, когда мы еще не жили вместе; было кресло, в котором она сидела, и кухня, где она гремела тарелками, пока мы не купили посудомойку. Все это было как мощи, которые хранятся в католических церквах. Однажды, когда я варил яйцо на ужин, я поймал себя на том, что повторяю слова, сказанные священником на ночной мессе в Сен-Морисе: «Всякий раз, когда вы станете это делать, вы это сделаете в память обо мне». Смерть уже не была выходом – она была несообразностью.
Иногда я пью кофе с мсье Стайнером – он не пьет спиртного. Он рассказывает о матери Анны-Луизы, и я его не прерываю. Я даю ему выговориться, а сам думаю об Анне-Луизе. Враг наш мертв, и ненависть наша умерла вместе с ним, оставив нас с нашими столь разными воспоминаниями о любви. Жабы все еще живут в Женеве, и я стараюсь как можно реже бывать в этом городе. Однажды возле вокзала я встретил Бельмона, но мы не заговорили. Я много раз встречал и мистера Кипса, но он меня не видит, уставясь взглядом в тротуар, а единственный раз, когда я столкнулся с Дином, он был слишком пьян чтобы меня заметить. Только миссис Монтгомери раз подвернулась мне в Женеве и весело окликнула меня из двери ювелирного магазина: «Не может быть, да это ж вы, мистер Смит!» – но я сделал вид, что не слышу, и поспешил дальше, на свидание с покупателем из Аргентины.