— У Гарри в этом семестре творческий отпуск. Он почти все время работает в Лондоне.
— Вот как? Жаль. Я надеялся с ним повидаться. Что ж, нет так нет. Может, выберем как-нибудь вечерок, посидим с вами вдвоем в баре?
— Не думаю, — отвечает Полина.
— Боже! — восклицает Гарри. — Тридцать шесть! Тридцать шесть! Что же это творится?
Он стоит голый в ванной и разглядывает себя в зеркале. Нельзя сказать, что зрелище его огорчает, что бы там ни говорилось о возрасте.
— Время течет, — замечает Полина. — Мне казалось, это твоя специальность. История.
— Я бы предпочел, чтобы она не затрагивала меня лично. Тридцать шесть — значит, уже и сороковник не за горами. А к сорока я должен получить кафедру.
— Не должен. Хочешь. Разные вещи.
— Ах, солнышко, до чего же ты любишь во всем точность. Кое-кто назвал бы это педантизмом. И все равно я тебя обожаю. Кстати, я пригласил на день рождения еще нескольких человек.
— Кого?
— Нового преподавателя французского с женой. Двух аспирантов. Ах да… еще одну девушку по имени Алиса. Она работает в деканате.
— Я немного засомневалась, может ли дракон своим дыханием поджечь дерево, — говорит Полина.
— Я проверял с паяльной лампой, — отвечает Крис Роджерс. — Одолжил ее у соседа и поэкспериментировал на досках от старого забора. Они обуглились, а у дракона, надо полагать, дыхание еще горячее.
— В таком случае беру свои слова назад.
— Вопрос в том, сможет ли читатель вообще принять драконов и единорогов, — продолжает Крис. — И захотят ли люди читать про неумирающую страсть. Немодная тема.
— Думаю, тут спасает антураж. Атмосфера волшебной сказки помогает верить в любовь. Насчет дракона и его дыхания — просто придирка.
— А как, на ваш взгляд, смерть дамы? — озабоченно спрашивает Крис. — Самоубийство Талузы. Очень хочется думать, что получилось. Я чуть не умер над этим куском.
— Очень сильный текст. Берет за душу.
— Точно? У вас голос какой-то неуверенный.
— Нет-нет. Вы все написали как надо. Это я реагирую неправильно.
— В каком смысле неправильно?
— Ну… конечно, зря она так.
— Почему зря?
— Потому что со временем она бы успокоилась. Перестала бы думать о рыцаре. Может, завела бы себе другого рыцаря. Или поняла бы, что ей и без них хорошо.
— Очень циничный взгляд, — строго говорит Крис. — Вы уверены, что было бы так?
— Конечно, — отвечает Полина. — Мне пятьдесят пять. Я навидалась похожих историй.
Крис некоторое время молчит.
— Что ж, возможен и такой взгляд, но для аллегории о романтической любви он ведь не годится?
— Разумеется. Вообще-то мне больше нравится ваша версия, даже если в ней пришлось убить даму. Это куда сильнее.
— Сильнее, чем что? — спрашивает Крис, опять после недолгой паузы.
Полина видит, что он склонен всерьез обдумывать слова собеседника, и ей это по душе.
— Сильнее, чем разочарование. Какой смысл его описывать? Ничего интересного. Страсть не должна просто угасать. Кстати, хорошо, что у них не было детей.
— Исключено. Или они бы не играли никакой роли. Дети, я имею в виду.
— Сомневаюсь, — говорит Полина. — Дети всегда играют очень важную роль. Однако я впадаю в педантизм. Профдеформация. Совершенно в данном случае лишняя.
— Вы редактор. Делать замечания — ваша работа.
— Моя работа — техническая. О высоких материях судят другие люди.
— Хьюго. Да. Вообще-то ему смерть дамы не понравилась. Он заставил меня довольно много переписать.
— Сейчас читать очень интересно, — говорит Полина. — А ваша новая книга будет в таком же духе?
— Нет-нет. С аллегориями я завязал. Теперь пишу научную фантастику. Серьезно, для настоящих поклонников жанра. Но дело идет туго. Вот только что я поднимался на вершину ближайшей горы в поисках вдохновения.
— И что, нашли?
— Если честно, нет. Только мозоль на ноге натер. Хотя вид оттуда и вправду хороший.
— Ладно, — говорит Полина. — Когда утрясете с Хьюго ту главу, которую он предложил переписать, отправьте ее мне, я прочту.
— Вы, наверное, уже мечтаете сбыть меня с рук. Я замучил вас своими исправлениями и переделками.
— Ничего подобного. Мне очень интересно прочесть, что вы там сделали со сценой бегства по лесу. Пожалуйста, не выкидывайте вервольфов.
Полина кладет трубку и смотрит в окно. Тереза на проселочной дороге, забавляет Люка. Малыш исследует одну интересность за другой — лужу, кустик травы, замшелую жердь ограды. Пшеница уже не темно-зеленая, а светлая, колосья клонятся и колышутся на ветру.
Лето перевалило за середину. Буйный рост прекратился. Земля полна до краев и застыла в неподвижности. Деревья поникли над пятнами тени. Поля обросли темной каймой крапивы. Охристый прямоугольник незасеянного участка никуда не исчез, зато появились озерца небесно-голубого льна; от них, как и от ядовито-лимонного рапса, веет чем-то южным, но в то же время еще более родным. Когда на синем ковре льна колышется алая россыпь маков, кажется, будто к английскому пейзажу приложил руку художник-импрессионист.
И еще все время жарко. Лето уже вошло в анналы, заняло достойное место в новостях. Побиты все температурные рекорды, ожидается засуха. Нашествие медуз в Ла-Манше, акулы у побережья Корнуолла. Мороженого продано больше, чем за все прошлые годы, по телевидению постоянно напоминают об угрозе рака кожи. Один летний день перетекает в другой, совершенно от него не отличимый. В десять вечера еще светло, потом небо наливается темной синевой, ограды и деревья кажутся тенями на монохромной гравюре.
Тереза с Люком отошли по дороге ярдов на пятьдесят. Тереза поднимает сына и усаживает его на перекладину ограды. Они вместе любуются на пшеницу. Тереза смотрит на часы — она накрепко привязана к детскому расписанию, суровому диктату потребностей и настроений, когда час кажется недвижным, бесконечно растянутым мгновением настоящего. Полина точно помнит, как это бывает. В каком-то очень существенном смысле они с Терезой в разных часовых поясах. У Терезы время ползет, у Полины — летит.
Когда-то, в городке, гордящемся кафедральным собором, она точно так же жила по детскому расписанию и всегда знала, сколько часов может потратить на прогулку, на магазины, на сон, на визит к подруге. Теперь ей хочется сказать Терезе, что все это иллюзия, на самом деле месяцы проносятся вскачь, да и Люк вместе с ними, оставляя за собой череду своих бесчисленных подобий. Однако Тереза сейчас попросту не поймет этого. Тогда в разных часовых поясах жили Полина и Гарри. Ее дни были бесконечными, и каждый повторял предыдущий, а вот у Гарри… его дни состояли из чехарды семинаров, лекций, внезапных поездок в Лондон на запись радиопередачи, срочных встреч с теми или иными людьми по поводу статьи, или гранта, или вакансии. Идея, будто университетская жизнь течет тихо и размеренно, оказалась совершенно ошибочной. Гарри то носился как угорелый, то лихорадочно писал у себя в кабинете, и тогда его нельзя было беспокоить. Кампус тоже постоянно бурлил. Студенты протестовали то против положения в мире, то против того, что считали несправедливостью по отношению к себе. Гарри и его коллеги были вечно по уши в переговорах: телефонные звонки раздавались до поздней ночи, студенты заявлялись с ультиматумами прямо к ним домой…
Полина живо интересовалась происходящим, но вскоре поняла, что она — никто. Студенты, поглощенные своим праведным гневом, ее попросту не замечали. Гарри воспринимал дом с его обитателями как место, где тебя покормят и уложат спать. Он врывался в дверь, иногда оживленный, иногда замкнутый, ничего не зная о бесконечных днях Полины и долгих часах, посвященных раздумьям о его — такой другой — жизни.
Полина с Терезой идут по берегу пруда, бросают хлеб уткам.
— Папа? — взволнованно спрашивает Тереза, глядя на другой берег.
— Нет, — отвечает Полина. — Это чей-то чужой папа.
«Твой папа сейчас на Би-би-си, в большом доме где-то на Оксфорд-стрит, — думает Полина. — А может, и не там. Может, веселится в баре с незнакомыми мне закадычными друзьями или корпит над книгой в библиотеке Британского музея. Или он в постели с этой Клер, которая, в последнее время часто звонит и ничего не просит передать. Я не знаю толком, где твой папа. А между прочим, мамы твоих подружек обычно знают, где их мужья, и это наводит меня на определенные мысли, хотя твой папа, если с ним о таком говоришь, сердится и обижается. Твой папа объясняет, что он блестящий и талантливый молодой ученый — формулировки немного иные, но смысл тот же — и потому не обязан отчитываться за каждый свой шаг. Твой папа дает понять, что мои расспросы утомительны, а когда у меня вырывается намек на некую историю, он смотрит с укоризной — мол, сколько можно! И я чувствую себя виноватой, хотя и догадываюсь в душе, что он перекладывает все с больной головы на здоровую. В итоге я уже совершенно ничего не понимаю и думаю, вдруг у меня и впрямь паранойя — так твой папа говорит, когда считает себя несправедливо обиженным. Поэтому я не смею настаивать, и в конце концов твой папа лезет ко мне с ласками, потому что отлично знает, как заткнуть мне рот.