Лишь за несколько месяцев до окончания войны, вскоре после закрытия лагеря губернатора Леклерка и освобождения его заключенных, Мор-Замба узнал наконец об участи своего друга и был потрясен жестокостью судьбы, снова отнявшей у него единственное сокровище, которым он обладал. Да и все это он выяснил не сразу, словно провидение, сжалившись над ним, решило ввести его в ночь одиночества постепенно, шаг за шагом.
Он обратился в католическую миссию, где, как говорили, лежал при смерти отец Дитрих, и африканские служащие, как и все простые люди, всегда бывшие в курсе всех слухов, навели его на верный след: в сорок первом году его брат записался в армию, и одному богу известно, в какие края его отправили воевать; но теперь война подходила к концу, и оставшиеся в живых солдаты скоро должны были вернуться на родину. Вполне возможно, что его брат уцелел: разве не случалось, что немцы отказывались сражаться с африканскими частями, считая, что не к чему впутывать черных в свару между белыми, к которой они не имеют ни малейшего отношения? По крайней мере так говорили даже в Ойоло, а уж там-то люди были ученые и разбирались, что к чему.
Мор-Замбе посоветовали наведаться в предместье Ойоло, Туссен-Лувертюр, и разыскать там невесту Абены; у нее наверняка есть для него письмо от брата, который, видимо, сам не смог сообщить ему о своем отъезде только потому, что этого не позволяла суровая армейская дисциплина.
Туссен-Лувертюр, главный туземный пригород Ойоло, получил это название совсем недавно: так смеха ради его окрестили первые чернокожие инвалиды войны, уцелевшие после сражений в Ливийской пустыне, главным образом при оазисах Куфра и Бир-Хакейм. Колониальные власти подозревали чернокожих ветеранов в том, что те оказывают на своих земляков пагубное влияние, распространяя среди них рассказы, исполненные горечи, искажающие действительную картину, — рассказы о своей жизни на фронте бок о бок с частями белых; их обвиняли в тайной подрывной деятельности и, заведомо преувеличивая опасность, видели в них санкюлотов будущего туземного террора.
По ночам в Туссен-Лувертюре свирепствовали крысы, до крови прокусывая босые ступни у спящих жителей. А в дождливые дни пыль на улицах превращалась, как говорили туземцы, в «пото-пото» — сплошное рыжее месиво, в котором по щиколотку утопали прохожие. Тамошнему люду не приходилось разыгрывать радушие, чтобы приютить какого-нибудь пришельца, это было для них вполне естественным. Мор-Замба обосновался в лачуге, где жили молодые холостяки. Все они сидели без работы, за исключением одного, который был слугой в европейском квартале. Уходя из дому рано утром, он возвращался поздно вечером, и при этом нисколько не заносился, хотя именно ему были обязаны скудным ежедневным пропитанием все его сотоварищи. Мор-Замба стал еще одним столпом этого шатавшегося под гнетом нищеты сообщества, подкрепив его, помимо надежды на лучшие времена, еще и цементом своих сбережений. Он наделял горемык этой манной небесной, не снившейся им и во сне, с осмотрительностью, строгостью и даже вполне естественной скупостью, вызывая всем этим уважение и восхищение голодной братии, признанным вожаком которой он скоро сделался помимо собственной воли, как это частенько случалось с ним и прежде.
После спячки, вызванной войной, город начал понемногу возвращаться к жизни, и очевидные признаки этого экономического пробуждения порождали среди его чернокожих обитателей самые безрассудные надежды: так, уверяли, например, будто белые, устав от войн, которые не прекращались на их материке, собираются всем скопом перебраться к нам и наводнить нашу страну своими капиталами, обеспечив, таким образом, каждому из нас работу и благоденствие.
Два-три незначительных волнения, вспыхнувших в течение нескольких недель, да появление листовок, выпущенных, по мнению колониальной администрации, ветеранами и инвалидами войны из первых соединений, сформированных Леклерком, а в действительности бывших делом рук «африканских братьев», — вот и все, во что вылилось всеобщее возбуждение, царившее тогда в Туссен-Лувертюре и вызванное непривычным ощущением радости бытия, необъяснимым послаблением всяческих запретов и напряженным предчувствием свободы. И приезжие, которым случалось провести у нас в Экумдуме несколько дней или даже часов, и сам Мор-Замба — все сходились на том, какой чудесной была та пора, теперь давно уже канувшая в прошлое. Подобно другим городам колонии, Ойоло состоял из кокетливых европейских кварталов с асфальтированными улицами, резко обособленных от располагавшихся вокруг африканских предместий, самым крупным из которых был Туссен-Лувертюр, служивший пристанищем для всякого рода бездомных бродяг, гуляк и беглых преступников и прежде называвшийся даже «городом чужаков». Окрестив его так, власти надеялись отделить этот вечно беспокойный район от других предместий, где в то время жили почти исключительно выходцы из местных племен.
В хорошую ли, в плохую ли погоду — его улицы по вечерам никогда не пустели. Едва спускалась ночь, как в темноте, стремительно приходившей на смену дня, появлялись люди, освещавшие себе путь керосиновыми фонарями, которые раскачивались у них в руках, словно огоньки на болоте Если верить рассказам Мор-Кинды, который недавно тайком посетил Ойоло, теперь там все стало не так, как было прежде; а тогда все африканцы внезапно почувствовали себя братьями, принялись окликать друг друга на улице, ходили плотными группками, взявшись за руки, а то и распевая, заглядывали в какой-нибудь погребок, ярко освещенный высоко подвешенной фыркающей газовой горелкой с огромным ослепительным раструбом; порция рыбы и кружка пива не стоили тогда целого состояния и были доступны всем, а не только членам одной-единственной партии — ведь, по словам Джо Жонглера, теперь дело обстоит именно так. А иногда люди обступали стоявшего на углу торговца, который жарил на угольях посыпанное перцем мясо. Вертел стоил гроши: плати и сдергивай зубами куски говядины прямо с тонкой бамбуковой палочки, разинув пошире рот и зажмурившись, чтобы в глаз не попала перчинка, а потом жуй их как следует, причмокивая обожженным языком и прищелкивая пальцами; тогда как от перца у тебя начинает гореть все внутри.
В иные дни самого лучшего у нас времени года, между ноябрем и февралем, когда с наступлением ночи свежесть сумерек начинает мало-помалу развеивать последние знойные испарения дня. казалось, будто все население предместья высы-пао на улицу. Как всегда в таких случаях, когда толпа торопится, теснится, толкается и бурлит, как речной водоворот, бывало, что из-за какой-нибудь девчонки, из-за неосторожно брошенного словца или несведенных прежних счетов между группками вспыхивали ссоры, иной раз завершавшиеся рукоприкладством. Но, как и полагается между своими, все это обходилось без последствий. Окружающие тут же заставляли буянов помириться за столиком в ближайшем кабачке, а заодно и поднести стаканчик-другой свидетелям стычки. Подобные потасовки были тогда явлением обычным и безобидным; они никогда не служили поводом для доносов и кляуз, на которых i реют руки всякие завистники и ябедники, способные выжить человека с насиженного места, добиться, чтобы его сослали на каторгу, а то и поставили к позорному столбу на площади — именно так кончаются ссоры теперь, когда к власти пришел президент Масса Буза, то бишь Господин Пьянчуга.
В течение двух лет или около Того африканцы могли свободно разгуливать повсюду, даже по европейским кварталам; казалось, что с окончанием войны весь мир, словно по волшебству, перевернулся вверх дном, что впервые за много лет там, наверху, было наконец признано, что чернокожие находятся здесь у себя дома и могут поступать, как им заблагорассудится.
Преображению Туссен-Лувертюра немало способствовали профсоюзные деятели; это они создали ему репутацию, которая внушала европейским кварталам тайный страх, сквозивший в ядовитых газетных выступлениях. Это их называли «африканскими братьями» или «людьми Рубена» — Рубен был тогда главой всех черных профсоюзов колонии. У них была здесь собственная контора, помещавшаяся в скромном домишке, вывеска на фасаде которого гласила: «Биржа труда». Контора была открыта с утра до вечера, иногда до самой поздней ночи. Там с сосредоточенным видом сидели служащие, погрузившись в чтение какого-нибудь досье, внимательно изучая отдельные бумаги, а то и судорожно перелистывая трудовое соглашение или кодекс трудового законодательства. Не в пример чиновникам колониальной администрации это были люди участливые, всегда готовые оказать услугу соотечественникам — отсюда и их прозвище «африканские братья». Тот, кому случалось не поладить со своим белым хозяином (а тогда все хозяева были белыми или по крайней мере большинство из них), шел на Биржу труда, уверенный, что здесь ему окажут братский прием, дадут обнадеживающий совет, а если понадобится, окажут твердую поддержку и даже: возьмут дело в свои руки.