Моя интуиция меня не обманывает.
Тигран не покидает ателье торжествующим; утром он печален и молчалив.
— Отчего мужчина так печален? — спрашиваю я вместо прощания.
— Оттого, что ты чертовски хороша! — Тигран словно бросает мне в лицо тягчайшее обвинение. — Плохие женщины должны и в постели быть плохими, мерзкими, холодными. Это несправедливо — в отношении мужчин!
— Ты бы лучше поучил всяким штучкам благородную Гаянэ, чтобы твой братец сидел дома возле ее юбки! — бросаю я ему столь же гневно.
— Я добьюсь, чтобы тебя выслали из Парижа! — кричит он.
— Я ненавижу Париж, ненавижу всех армян… И презираю — слышишь, пре-е-зи-ираю! — всех мужланов, которые считают, что право имеет только мужчина, — кричу я. — Ты можешь утопить меня, как котенка, можешь засунуть меня в самолет. Но ты никогда не забудешь меня, как не забудет меня твой дефективный братец, который так и прилип к своей ненаглядной Гаянэ! Желаю и тебе такого же счастливого брака!
— Заткнись! И соберай свои вещички! — орет Тигран. — Когда я вернусь, чтоб ты была готова к отъезду!
Однако в этот вечер Тигран не является. Нет его и на следующее утро. За два дня я успеваю исходить весь Париж. Гуляю вдоль набережной Сены, углубляюсь в узенькие улочки, брожу по площади Бастилии.
К вечеру третьего дня я почти валюсь с ног, но заканчиваю свои странствия только поздней ночью. Я блуждаю по Парижу, словно сомнамбула, идущая за лунным лучом. Над городом стоит полная луна; в ее сиянии дома кажутся странными, призрачными. Мне кажется, что я всегда была в этом городе. Ничего подобного я не переживала нигде. Странное чувство, будто меня заставили прибраться в совершенно чужом шкафу — и я нахожу в нем свои собственные вещи, спрятанные в моей памяти. Но как я могу помнить то, что со мной никогда не случалось? Бродя по городу, в котором я впервые?
Глубокая грусть настигла меня вовремя. Это ночное путешествие оказалось последним.
Я пыталась внушить себе, что угроза была пустой шуткой, что Тигран давно уже в Америке. Ведь нелепо же вторгаться в отношения своего брата с его любовницей. Для этого должна найтись всего одна причина, на которую я возлагала надежды как на “наказание”. Он должен быть влюблен. Или хотя бы увлечен. Ревность — великая движущая сила, и даже капля этой силы способна запихнуть меня в самолет.
Не хочу покидать Париж с его призрачными ночами, сеющими во мне воспоминания о несвершившемся. Но я хочу избавиться от постоянного напряжения, которое испытываю рядом с Размиком. Я успокоюсь только в Эстонии, затворившись в своей квартире. В Париже мучительная душевная боль усугубилась, став телесной. Если я не могу ни на миг освободиться от этой боли, значит, мне надо освободиться от Парижа.
И завидев в дверях ателье Тиграна, я испытываю мгновенное облегчение.
По крайней мере мне нечего больше ждать. Я гадала, кто успеет раньше: Размик — чтобы спасти меня, или…
— Собирай манатки — и в машину! — Тигран слишком лаконичен, его неуверенный взгляд избегает меня.
Этот беспокойный взгляд такого самоуверенного и опытного мужчины позволяет мне прикинуться дурочкой:
— Зачем? У меня виза на три месяца. Да и Размик в надежном месте — на взморье, под бочком своей глубокоуважаемой супружницы!
Но я недооцениваю Тиграна; там, где Размик пытается уклониться от ответа, он прям и непреклонен:
— Для моего душевного покоя полезнее, чтобы ты была в самолете и летела в свое захолустье. Я многое слыхивал о лапландских ведьмах, а эстонки того же роду-племени. Не хочу, чтобы меня околдовали. А от тебя всего можно ожидать!
— Уж будто нельзя колдовать в самолете! — почти ласково возражаю я.
Еще со школьных лет я поняла, что мало кто может объяснить причины своих поступков. А из этих немногих знающих большинство ни за что открыто в том не признается. Тигран — исключение; об этом я слышала и от Тармо, и от Размика. Он понимает, что делает, и готов открыть это. Может, оттого, что считает меня равной себе? Или наоборот: настолько презирает, что не считает нужным таиться? Для него зависимость от меня — душой, телом, чувствами — кажется унизительной. Пусть так, но ведь есть же она, эта зависимость!
— Вполне возможно, что колдовать можно и в самолете. — Тигран произносит эти слова тихо, после долгой паузы, впервые пристально глядя мне в глаза, в душу и куда-то еще глубже, в самые недра всего моего существа. — Но мне известны способы, как избавиться от колдовства, если ворожеи рядом нет. Послушай, детка, армяне не забывают ни старых друзей, ни старых врагов. А ты и то, и другое. Я тебя не забуду. Но мы освободимся от тебя. Попомни мои слова, золотце, и не обманывай себя напрасными надеждами.
— Надеждами — на что? — печально спрашиваю я.
— Сама прекрасно знаешь, — обрывает меня Тигран. — Ты хотела влюбить меня — и этого добилась. Армянскому мужчине негоже становиться рабом женщины. Это — конец! Моя лучшая жена — свобода. А ты, какой бы беспомощной и несчастной ни казалась, всегда победишь. И проигравших будет еще много.
— Я вовсе не несчастна, — огрызаюсь я, пытаясь сквозь застившие глаза слезы твердо смотреть в лицо Тиграну. — Я давно хочу уехать из этого мерзкого Парижа, я умру здесь, уже умираю. Этот город сплошных армян утомил меня, я больше его не вынесу…
— Ну, ну, золотце! — Тигран почти отечески гладит меня по волосам. — В самолете отдохнешь. Вот тебе деньги на дорогу, и помни, что мы тебя не забудем. Никто из любивших тебя будет не в силах забыть. Доверяй только себе самой, будь осторожна. И научись, наконец, знать себе цену — тогда и другим причинишь меньше боли.
…Я потеряла Париж.
Но я услышала о себе то, что показалось мне откровением.
Я сижу в самолете и беззвучно плачу. Даже не замечаю, что стюардесса предлагает шампанского. Теперь я знаю, что Тигран выпроводил меня вовремя. Париж я бы не вынесла.
И все же я испытываю ужасную жалость, будто схоронила кого-то из близких. Потеряла нечто такое, что было частицей меня самой и отказ от чего делает весь мир бесцветным, бессмысленным, пустым и непригодным для житья.
Смотрю на часы.
Прошло всего-то десять минут, а мне кажется — вечность. Андруса нет. Этот бесцеремонный спортсмен оставил женщину одну в лесу, а сам шляется неведомо где. Если бы я хоть умела водить машину! Теперь я совершенно беспомощна, а чужая машина мне словно обуза. К счастью, весь ряд автомобилей впереди и сзади меня нем и неподвижен, словно никто не собирается ехать дальше и словно этот клочок земли между Литвой и Польшей и есть конечная цель жизни.
Я долго внушала себе, что Париж — прошлое. Забыто и похоронено все, что связывало меня с этим городом. Но обворожительное чудовище вновь встает из могилы, в которой покоятся воспоминания. Я впитываю запах Парижа, такой родной и манящий. В отчаянии я на миг зажмуриваюсь: мне надо освободиться от всего этого. Но почему я должна освободиться? Париж для меня — все равно, что родной, куда ближе и Москвы, и Таллинна. Когда я думаю о Париже, мне больше не вспоминаются ни Размик, ни Тигран. Они у меня ассоциируются с болью, с тем, что причиняет боль — с бормашиной, с фильмом ужасов, где под ногти загоняют иголки, с переломом ноги, который я испытала в детстве, с рвотой горячечного больного… Это долгий ряд — и в конце неизменно боль. Теперь добавим сюда литовско-польскую границу. Париж — счастье: граница — боль. Почему?
Я словно беженка. Отверженная. Меня обступают в удушающем кольце все те события, которые каждый день показывают в телевизионных новостях. Люди без крыши над головой, выгнанные из дома, униженно чего-то ждущие. В немой автомобильной очереди есть такое же унижение и предчувствие всех ужасов на свете. Эта вереница просто не переползет через границу, потому что между темнеющей чащей и всеобъемлющим звездным небом просто не может быть границы. Однако все это зримо, ощутимо, материально; это не ночные кошмары и не игра воображения: от людей некуда деться. Ни от тех, кто униженно горбится в очереди, ни от тех, кто по-хозяйски протягивает между ними границы. Все это было у нас и везде — депортация, муки лагерей… Я еще не видела человека, стоящего на границе, но только я его увижу, как сразу же узнаю. Они все одинаковы — в кадрах старой кинохроники и в новейшей. Поза, суть, тон — все одинаково. Они командуют, так как и положение, и люди, и границы им позволяют.
И сейчас, зимой 1994 года, покорный ряд машин ожидает 16 часов или того больше, а отдельные автомобили, на минуту притормозив перед надменным человеком с ружьем, тут же пересекают границу. Темный лес и немые автомобили притягивают злых духов. Тех, что прячутся в каждом человеке. В очереди не общаются между собой, не конфликтуют. Но в воздухе висит желание выплеснуться.
Мигают фары, машины продвигаются на шажок вперед. Я одна, я не умею водить. Я беспомощна, как инвалид, которого отталкивают в сторону. Любая граница уничтожает безногих и беспомощных. Одна из машин немедленно объезжает меня, вырывая для себя крохотное преимущество. За рулем женщина? Ну, конечно, женщина, которая вызывающе разглядывает меня в зеркало заднего вида. С горечью думаю, что Андрусу в спутницы сгодилась бы именно такая бой-баба. Они бы составили идеальную пару — за рулем и в жизни. Но какое мне, в сущности, дело до жизни Андруса? Он взял меня в поездку, чтобы выпендриться — ведь соседский парень с детства обожал Францию! Как все эстонцы. Глупо тащить в поездку с собой женщину только из-за того, что она бывала в Париже — городе грез… Бедняга Андрус, кажется он верит, что и сейчас в моей сумочке лежат ключи от парижской квартиры. Когда он произносит “Париж”, его интонация становится такой ласковой и любящей. Он буквально смакует это слово, как самый страстный поцелуй.