Крушуев выложил все данные.
– Завтра же полезай к ним в подвал. Тебе привычно. Прикинься бомжом и дураком. Мол, квартиру пропил. Поживи, расспроси. Сам знаешь.
– Все сделаю.
Посеев вдруг зорко взглянул на Крушуева.
– Гляжу я на тебя, Артур, – сказал он, – и удивляюсь. Тебе уже за семьдесят, если не за восемьдесят, а выглядишь моложе меня, моложе любых спортсменов, сам боевой, жилистый, подвижный… Даже возраст свой от посторонних глаз скрываешь. Мало ли, вдруг возьмут и обследуют, почему, дескать, так молод на вид старичок… Что ж, Артур, твои неизвестные, что ли, подкинули тебе секрет долголетия, до научного открытия бессмертия хочешь дожить?
Крушуев посерел.
– Все делаю путем опыта, естественно.
– Естественно даже тыщу лет не протянешь, – осклабился, обнажив редкие, но мощные зубы, Посеев, – «естественно», – передразнил он. – Что уж тут о естественности говорить-то! Одна Зоря чего стоит, наслышан от тебя же… Ты бы хоть мне, твоему сынку по скорби, подкинул секретик-то? Хотя жизнь моя жуткая, но я ей не брезгую…
– Ты пока сильный, особенно в руках, молодой еще, чего тебе? – сурово ответил Крушуев. – Но когда время подойдет, будет тебе… Я своих не забуду. Сердце не камень. А пока иди… На, вот еще деньги, бери, тлен это, чушь, конечно, по сравнению с жизнью, которая бесплатно дана… а цены ей нет. Но, все-таки пригодятся зелененькие-то. Иди, иди, Пося. Бедолага ты наш. Ручищи только береги.
Клим Черепов всласть выспался в сестрином доме, на перине.
– Да, это тебе не в канаве лежать, – первое, что задумчиво пришло Климу в голову, когда он проснулся.
Но канаву Клим любил особой темной нежностью. Почти мистической. «Без канавы нам из жизни не выбраться», – говорил он своему старому дружку Валерию, когда тот мечтал о высшем.
…А сестрица Ульянушка, на два года старше Клима, уже вовсю готовила ему осторожный опохмел. Муж ее, Виктор, работал, как слон, на трех работах, его и редко видно было потому. Не бывал особо задумчивым и рассеянным, но Улю любил. Детишки, двое пока народились, ходили в первый класс, а теперешним летом были отправлены к бабкам на спокойствие и поправку…
Черепов любил сестру как часть своего сознания, и даже больше. Но вообще привязанностей к кому-либо не терпел, ожидая Бездну.
Тихий даже в канаве, он не позволял себе никаких медитаций или выхода, по адвайте-веданте, в четвертое, вечное состояние сознания, хотя, свой в кругах Марины и Артема, был с этим ознакомлен. Он, чудовище, ждал еще более радикального, хотя уж «что может быть более радикального, чем Бог», – говорил Артем. Но Черепов ждал Бездну, которая сотрет все что есть. Поэтому он сдерживал себя, оставляя все свои мистические центры да и саму душу открытыми и в тайне готовыми для прихода того, чего еще никогда не было.
Но Улюшка, сама пухленькая, плоть сладкая, тем не менее, была очень чутка на глубинность. Она жутела и бледнела от философии родного братца и жаловалась Тане и Артему, что, мол, у вас все ладненько, Бога в самих себе ищете, а братец мой в беспредел вошел: ждет, когда все кончится. Таня смеялась и говорила, что не он один у нас беспредельный, есть еще и почище. Улюшке такая метафизическая лихость нравилась, но она, по женской привычке, ширила глаза и ахала…
– Водки ни-ни, – объявил Черепов, когда вошел в сестрину комнату, на втором этаже, где в русском духе был подготовлен опохмел: квас – да, огурчики – да, и так далее – да, но не водка…
– Да ее совсем немножко, – осторожливо заявила сестра. – Садись и отдыхай. Умаялся небось в своих перелесках и канавах, конца света ожидаючи.
– Не конца света, а конца Всего, – угрюмо ответил Черепов, поцеловал сестру в щечку за доброе утро и сел.
Он готов был и подшутить над беспредельным и непостижимым. Многие таких его шуток не понимали. Понимало ли непостижимое – оставалось открытым. Между тем, когда он действительно входил в «ожидание», все в нем менялось: сознание, мысли исчезали, и он отдавал себе отчет в том, что на это время он переставал быть человеком. Внутри него зияло нечто иное. Это давало ему странный ужас счастья, и к тому же радовал его этот уход из рода человеческого, пусть и временный. Когда он возвращался к нему, все казалось ему нелепо вращающимся вокруг его чисто человеческого сознания. И вообще он частенько последнее время уставал быть человеком. Улюшка отлично понимала его, хотя и по-своему, но жалела, когда он особенно уставал им быть. Ласково оберегала она его и от обычных неудобств жизни.
И сейчас, отрезая жирный пирог, она добавила, что он ее немного напугал своей вчерашней встречей с монструозным неизвестным, который грозился стереть с лица земли людей духа.
Черепов только рассмеялся в ответ.
– Не смейся, Клим, – отложив пирог, сказала Уля. – Сейчас, после реформ, маньяков гуляет по стране видимо-невидимо, то одного бог весть за что зарежут, то другого загрызут. Сатанисты копошатся, монаха тут недавно убили.
– Вся эта нечисть всегда была, – лениво ответил Клим, пододвигая к себе пирог, а потом отключенно, в пространство, добавил: – «Уничтожить людей духа»! Если это действительно человек духа, то никакие оккультные силы ничего с ним сделать не смогут. Если бы вместо этого монаха был бы, например, Сергий Радонежский – ни один волос не упал бы с его головы. А если у кого падает, значит, так нужно, попущение, как говорят…
– Ну, ты целую лекцию прочел, как будто я не знаю всего этого, – обиделась Уля, – но береженого Бог бережет…
– Да я так, для уточнения. Эта встреча развеселила меня немного, – закончил Клим.
И вдруг что-то произошло и вскоре действительно началось какое-то дикое веселие. Ульяна позабыла о своих страхах за братца, ибо Черепов тут же нарочно намекнул ей о своей философии, чтоб раздавить один страх другим. И поскольку его философия вызывала у Ульяны сладкую жуть, она тут же впала в некое забвение, в котором смешались и черные страхи, и великие надежды на абсолютное бытие. Глазки засияли каким-то русско-невиданным светом, а внутри них началась пляска небывалых мыслей и нежного ума. Черепов сразу уловил перемену в сестре, крякнув, выпил квас и стал читать стихи, вразброд и не по нашей, а лунной логике, потому что Уля его вдруг стала туманно-красивой, и к тому же он увидел себя в ней, хотя как это могло сочетаться, трудно было понять: Черепов и внешне и внутренне туманной красотой не блистал. Но в его необъятной, как череп Вселенной, душе, ожидающей провала в Бездну, могло, как всегда, все совмещаться:
…Где устойчивость в мире кошмара? Где правда?
Кто убьет меня в следующий раз после сна и любви
И, целуя мой труп, вдруг расплачется в травы?
И душа моя будет скорбеть, вспоминая одежды свои, –
произнес он.
Уля только бормотала: «Вот устойчивости-то как раз нет! Кошмар есть, а устойчивости нет». Но Черепов упорно продолжал и наконец дошел до такого:
Пожелай мне, Исчадие Черного Света,
Проходить без тревоги твоих полуснов города.
Я хочу жить и жить на забытой богами планете,
Чтобы видеть чудовищ, отброшенных в мрак навсегда…
И тут он внезапно остановился. Уля, лихая и глубинная, сразу определила:
– Климушка, Исчадие Черного Света – это как раз тот мужик, который приставал вчерась к тебе в пивной.
Клим, который все-таки тоже выпил стаканчик водки, согласно кивнул головой:
– Он и есть.
– Сколько их таких по белу свету-то шляется, – задумчиво пожаловалась Уля. – А вот «чудовищ, отброшенных в мрак навсегда», я тебе не советую видеть. Не дай бог. Эти почище всяких исчадий будут.
– Не говори так, Уля, – с веселием, переходящим в ночь, ответил Клим. – Мы встретим этих чудовищ когда-нибудь. До смерти или после – неважно. Но главное, не обращать на них внимания и веселиться. И тогда мы поймем, что эти чудовища, может быть, лишь часть нас самих. Пусть даже не самая важная часть…
– Вот этим шутить нельзя, – оборвала его Уля и погрозила Черепову пальчиком.
И утро в золоте обычного нашего солнца закончилась для них сумасшедшим уютом, близостью душ и квасом, и напоминанием об Исчадии Черного Света.
Юлий, огромный, сидел на детской скамеечке, во дворе, недалеко от семнадцатиэтажного жилого дома и кормил воробушков. Детишки сонно играли вокруг него в песке.
Искомый подвал был рядом. Но Юлий не спешил. Орудий душегубства у него никогда не было, одни собственные руки. Но сейчас он подкармливал ими птичек. Ни о чем не думал, кроме Никиты.
«Крушуев сказал, на теперешний день – этот главный. Пришел, кто знает, может, из пяти тысяч лет вперед, и может смутить. Люди захотят необычного. А этого допустить никак нельзя.
Вот я – совсем обычный человек, – подумал в конце концов Юлий. – Ни отца, ни матери у меня нет. В детстве били, кто – непонятно и за что – тоже. Зато учился. Не голодал. В душе накопилось горечи на сто жизней. Но основная тяга – к быту, к спокойствию. Чтоб не было наводнений. Крушуев вчера стих прочел, неизвестно кого, вначале так: