– Держи жуликов! Чем торгуешь, липой торгуешь! Это лавровый лист, да? Нет, ты скажи, дарагой, это лавровый лист?
Вокруг уже толпился народ, сбежались все кавказцы, которые торговали на рынке, и орали так, что ничего уже нельзя было разобрать.
– Это вишня, лавровая вишня, а савсэм не лавровый лист! – кричал тот дядька. – Торговлю честную подрываешь, да? А ну, пойдем в милицию!
– В милицию, в милицию! – закричали все, и Пантюха с Генкой Наконечником бросились бежать, оставив мешок с листом. Кое-как им удалось вырваться. Пантюха, впрочем, уверял, что их особенно и не держали, а только шумели. Но когда они побежали, за ними вдогонку бросились каких-то два типа, и вот тут-то, на Владимирском, их и увидел старшина – Ольгин отец. Им повезло: на остановке около собора стоял пустой троллейбус. Двери были открыты, и, как только они вскочили в него, он тронулся, и преследователи остались с носом, а старшина еще долго смотрел вслед троллейбусу. Так бы, может быть, все и сошло, если бы Наконечник на следующий день не поехал на другой рынок с тем же листом, который оставался у него дома. И его задержали, привели в пикет, отобрали лист и сообщили в милицию по месту жительства. Поэтому старшина и звал Пантюху, а тот сослался на меня, сказав, что старшина ошибся.
– Вот мне и надо Генке рас-с-казать, как дела, – сказал Юрка, – он еще в милиции не был, так чтобы знал, что говорить, понял?
Конечно, я понял и хотел сказать Пантюхе, чтобы он больше меня в свои дела не впутывал, – и своих забот хватает. Но не сказал, во-первых, потому, что Пантюха уж очень смешно рассказывал, ну просто вовсю старался меня рассмешить, и за это я был ему благодарен – хоть немного отвлекся, а во-вторых, какое это для меня сейчас имело значение, – одной заботой меньше, одной больше – ерунда!
– Он н-ничего, п-парень, Наконечник э-т-тот. Д-деля-га. – Тут Юрка засмеялся и покрутил головой как-то непонятно – не то восхищался этим делягой, не то осуждал. – Т-только вот с д-девками он… того… У н-него их в-вагон и м-маленькая т-тележка… А он…
Юрка зло сплюнул и замолчал. И мы некоторое время шли молча.
– Мне в-в-вот ч-т-то интересно, – вдруг сказал он, – к-т-то нас обжулил – тот тип на вокзале или те типы на рынке? А? Ты как думаешь?
Я не успел ответить, как я думаю, – мы уже звонили в дверь к Наконечнику. За дверью послышалась возня, шорох, было слышно, как кто-то сопел, стараясь сдержать сопение.
– Н-ну, не с-с-сопи, открывай, – сказал Пантюха, – это я – Юрка.
Дверь тихонечко приоткрылась, и я наконец увидел знаменитого Наконечника. Ну и тип! Его даже описать невозможно, такой он был забавный. Он мне сразу напомнил какого-то артиста из кино, но какого, я не мог вспомнить.
– Пантюшечка, мальчик мой, я так рад, – сказал Наконечник и широко распахнул дверь. Он увидел меня и вопросительно посмотрел на Юрку.
– Это Сашка, Ларион, – сказал Юрка, – я тебе говорил.
– Друг моего друга – мой друг, – торжественно сказал Наконечник и протянул мне руку. – Геннадий Прохорыч Полторыбатько.
Я фыркнул. Геннадий Прохорыч не обиделся.
– Это хорошо, Пантюшечка, что у твоего друга есть чувство юмора. Меня оно спасает от тяжких раздумий о смысле жизни.
Вот сейчас я вспомнил, на кого он похож. В кинокартине «Иван Васильевич меняет профессию» есть такой, дьячок, что ли… Ну так это – вылитый Наконечник. Только Наконечник еще смешнее, длинный и тощий, действительно наконечник какой-то.
– Между прочим, Полторыбатько – это еще туда-сюда, – продолжал он. – Вот у меня есть родственничек, так тот вообще называется Задеринога. И ничего, живет. Но прошу вас, юные друзья, в мои апартаменты.
Я хохотал уже совсем открыто, улыбался и Юрка, но сам Наконечник даже не улыбался. И вот что интересно – он совсем не кривлялся и не ломался, а говорил всю эту чепуху совершенно спокойно и добродушно и был до того забавный, что я просто не мог удержаться от смеха, хотя мне было вовсе не до смеха. Ему было лет девятнадцать – двадцать, но держался он с нами, как со своими приятелями, и мне сразу с ним стало просто. Конечно, мне было немного не по себе. Я думал, что Генка, наверно не только лавровым листом занимается, но я старался не думать об этом, да в конце концов какое мне дело. И, как будто отвечая на мои мысли, Наконечник сказал:
– Итак, мой друг Юрий, я должен тебе сообщить, что Остап Бендер из меня не получился, и я решил вспомнить свою старую квалификацию – буду чинить фановые трубы. Между прочим, мой родственник Задеринога говорит, что я классный водопроводчик и что он берется устроить меня в свое краснознаменное СМУ, если я, конечно, ос-те-пе-нюсь. Вот такие дела, мои юные друзья, – прощай свобода… Но что поделаешь, жизнь наседает со всех сторон.
– Ну и правильно, – сказал Юрка, – я т-т-тебе давно говорил.
Мы сидели в маленькой комнатушке. Она вся была забита какими-то деталями, металлическим хламом, велосипедными частями и инструментами. Даже к подоконнику были привинчены слесарные тиски. В комнате был один-единственный стул, и на нем восседал Геннадий Прохорыч, а мы устроились на раскладушке.
– Итак, на чем мы остановились? – спросил Наконечник. – Мы остановились на том, что участковый уполномоченный – старшина милиции товарищ Богомолов – вызвал на душеспасительную беседу моего друга Юрия-ибн-Пантюшечку…
– 3-з-знаешь? – удивился Юрка.
– Я все знаю. Я даже знаю, что уважаемому свет-Пантюхе удалось отвертеться и не накапать на своего старшего друга. – Генка встал и торжественно протянул Юрке руку.
– 3-з-значит, порядок? – спросил Юрка.
– Пока порядок, – сказал Наконечник, – но мне кажется, что это весьма неустойчивый порядок. И поэтому я усиленно думаю: а не принять ли мне ценное предложение моего родственничка?
– Н-ну и правильно, – опять сказал Юрка.
– Это решение надо отметить, – сказал Наконечник и полез под раскладушку, – тем более, что я вижу: друг моего друга, – он кивнул в мою сторону, – находится в растрепанных чувствах.
Из-под раскладушки он достал какую-то бутылку с пестрой наклейкой.
– В винных погребах маркиза де… де… черт с ним, нашлась бутылка отличного старого плодовыгодного выделки тысяча девятьсот… э-нного года, – сказал он и поставил бутылку на подоконник.
До сих пор мне все это было забавно, но тут я маленько струхнул. Я вспомнил, как, когда мне было восемь лет, я напился до чертиков. У нас были гости, и, когда батя с мамой вышли в переднюю проводить их, я подкрался к столу и вылил в стакан остатки водки. Оказалось почти полстакана, я одним духом выпил и, задыхаясь, помчался к себе в комнату. Что потом со мной творилось – трудно описать. И до чего же мерзко было мне потом, когда хмель вышел! С тех пор я ни разу не пробовал пить, даже если иногда при гостях мне предлагали рюмочку разбавленного водой вина. Нет уж, увольте, подумал я, пить я не стану. И, конечно же, выпил. Ужасно слабовольный я человек, – даже уговаривать меня не пришлось, так, поломался для приличия и выпил почти целый стакан этого «плодовыгодного». Ну и дрянь же! К счастью, Генка мне больше не предлагал, а Пантюха выпил совсем немного.
– Н-ну его, – мрачно сказал он, – я его ненавижу, это винище.
Тогда я еще соображал кое-что и понял, почему Пантюха ненавидит это винище. А уже минут через десять, ну может быть двадцать, я уже почти ни черта не соображал. Помню только, что мне море было по колено и я все порывался рассказать, за что я избил Валечку, но, кажется, так и не рассказал: Пантюха – молодец, он все-таки не дал мне.
А Генка выпил еще и вдруг запел противным голосом:
Менял я женщин тар-тарьям-пам,
Как перчатки…
Замолчал и сказал, подмигивая:
– Юрик, помнишь ту – в синем плаще?
Пантюха молча кивнул.
– Так я ее… тарьям-пам, все в порядке, – и он щелкнул языком.
– И-д-ди ты, – мрачно сказал Паитюха.
– Ну, ты у нас еще ребеночек, Пантюшечка, – заржал Наконечник. Глазки у него стали какие-то масленые, и он начал хвастаться, каких только девок у него не было, и что любую можно обработать, надо только знать, как к ней подойти, и хвастал, и врал, наверно, больше половины, а Пантюха зло ругался и тянул меня домой, а я не шел.
В голове у меня шумело, и море для меня становилось мельче и мельче, и, хотя было чуточку противно, я все же слушал и слушал и сам порывался что-то рассказать… Наташка, Лелька, Ольга вертелись у меня на языке, и я, кажется, уже ляпнул что-то, потому что помню, как Юрка двинул меня кулаком в поддыхало и я задохнулся, а он вытащил меня на улицу…
…Немножко я очухался на скамейке в нашем дворе. Рядом сидел Юрка и уговаривал меня пойти к ним и принять душ. Вспоминать об этом мне и сейчас противно и стыдно так, что хоть сквозь землю провались. Но тогда-то я был храбрый, как заяц во хмелю. Я кричал, что мне на все наплевать, что «жизнь дала трещину» (откуда-то слова такие выкопал, черт меня знает), что сейчас вот пойду домой и скажу отцу все, что я об этой истории думаю, скажу ему, что он трус и все взрослые трусы и подлецы и нечего их жалеть – они-то нас не больно жалеют. Только всё говорят: детей надо уважать, а где оно, это уважение, где?