– Я тебя спрашиваю, где оно? – орал я и грозился набить морду Долинскому, а потом начал орать, что все бабы одинаковы и надо только знать, как их «обрабатывать», и плакал, и орал, и грозился, и плевался какой-то тягучей липкой слюной, и текли у меня… сопли, а я казался себе героем, которого никто не понимает, и ругал последними словами и Наташку, и Ольгу, и Лельку, и весь мир.
А Пантюха терпеливо уговаривал меня пойти к нему домой и поспать, а потом принять холодный душ и у меня все пройдет и я стану человеком. Он поднял меня со скамейки и осторожно повел к парадной, но я вырвался и побежал от него. В парадной споткнулся и ткнулся мордой в грязную ступеньку. Пантюха меня поднял, я послал его подальше и полез вверх. Долго тыкал ключом в замочную скважину, упершись лбом в дверь, и когда она неожиданно открылась, я влетел в переднюю прямо в руки отца. А дальше начался какой-то сплошной ужас.
Вот сейчас, вспоминая все это, я вижу, что тогда я уже не был так пьян, просто меня, как говорят, занесло, и я не мог остановиться. Потом отец сказал, что это была самая настоящая истерика. Но тогда-то я ничего не соображал, а думал только о том, как бы позлее, пообидней высказать ему все, что мне пришло в пьяную башку.
Он стоял в коридоре и молчал, а я орал ему то же самое, что орал Пантюхе, и еще похлеще. Я видел, как он все больше бледнел и рука у него дрожала, когда он доставал из кармана кителя свою трубку. И я радовался, видя, что он бледнеет и молчит. Ага! значит, крыть нечем, радовался я. И тут же мне становилось страшно – почему он молчит? Ну, крикни, ну, заставь меня замолчать, ну, ударь меня, дай мне так, чтобы я отлетел.
И он ударил. Ударил, когда я закричал, что наша мать такая же… как и все бабы. Я отлетел к стенке и сполз по ней вниз, а он повернулся и так же молча ушел в свою комнату и плотно прикрыл дверь.
Я кое-как поднялся и вышел на площадку. Пантюха был здесь. Он повел меня вниз и вывел во двор, довел до скамейки на нашей аллее, усадил и сам сел рядом, а потом поддерживал, когда меня рвало, и вытирал мне платком морду. Потом я ревел, катаясь по скамейке, а он сидел рядом и только поддерживал меня, чтобы я не свалился, и ничего не говорил.
«Что же теперь будет, что же теперь будет?» – думал я… Все смешалось в доме Облонских, все полетело к черту, вся наша хорошая жизнь, наша дружная жизнь, которой тоже, я знаю, завидовали… Я… мне трудно рассказать, что я чувствовал и о чем думал тогда. Все переплелось в какой-то непонятный клубок. Ведь того, что я сказал, он никогда мне не простит, не может, не должен простить. И тут же я подумал: ну и черт с ним, пускай не прощает, сам виноват, что так получилось. Зачем он говорил, что верит мне? Черта с два – верит! Если верит, почему же он ничего не сказал мне, как мужчина мужчине? Лучше вышло, что я сам узнал? Да? Он никогда не бил меня, мама иногда давала затрещину, а он никогда. Каково же было ему, если он ударил? И все-таки, все-таки я больше думал тогда о себе. Не признавался, а думал о том, как же я-то теперь буду? Я! Вот ведь что, – как я-то теперь буду?!
Пантюха сидел рядом и молчал. Мимо проходили люди. В одиночку и парочками. Парочки смеялись или молчали, взявшись за руки, и никому до нас не было дела, у всех было свое. Вдруг Юрка толкнул меня локтем и показал на другую аллею. Там, засунув руки в карманы шинели, быстро шел отец. Я не видел его лица, голова у него была опущена, как будто он что-то искал у себя под ногами.
– Т-тебя ищет, – сказал Пантюха.
– Ну… ну и черт с ним, – сказал я и почему-то громко всхлипнул. Мне стало холодно, и я начал дрожать какой-то противной дрожью. Я посмотрел вслед отцу, но его уже почти не было видно в тени деревьев.
– Н-ну, не х-х-хочешь к нам, – сказал Пантюха, – пойдем к Генке: у него переспишь. Н-ннадо же спать где-то.
Я с отвращением замотал головой. И тогда к нам подошел Лешка.
– Здоро́во, – сказал он, – чего полуночничаете?
– Так… – сказал Юрка.
– А мне вот тоже не спится. – Он усмехнулся и подмигнул Юрке. – Все под окнами хожу.
– Г-гуляй отсюда, – сказал Пантюха.
– Строгий ты, Юрка, – сказал Лешка.
Он помолчал, а потом наклонился ко мне, взял за плечо и посмотрел мне в лицо.
– Эге, парень, – сказал он, – чтой-то у тебя неладно.
– А тебе что? – через силу сказал я.
– С-с-слушай, если т-т-ты та-к-кой хороший, – оживился вдруг Юрка, – п-пусти его к себе н-н-ночевать.
– А что?.. – начал было Лешка.
– А н-н-ничего. П-п-пусти, и все, – сказал Юрка.
– Понятно, – сказал Лешка. – Пошли!
…Мы сидели у Лешки на кухне, и он рассказывал мне, как ему за хорошую работу дали эту однокомнатную квартиру в новом доме и сейчас в самый бы раз жениться, да вот, понимаешь, какая петрушка… Я слушал его, но уши у меня как будто были заложены ватой и слова доносились откуда-то издали, и я вроде бы и понимал все, но как-то мне это было неинтересно, и думал я о своем.
Юрка еще там, с аллейки, ушел домой, и мы были с Лешкой вдвоем. Он поил меня крепким чаем, и голове моей становилось легче. Потом он спросил, есть ли кто-нибудь у меня дома и не будут ли беспокоиться. Я сказал, что нет, не будут, а сам подумал, что отец, наверно, уже обошел всех знакомых и, если уже пришел домой, не спит, и ходит и ходит по своей комнате, и дымит и дымит трубкой. Лешка сказал, что, может быть, все-таки сто́ит позвонить по телефону, и спросил, какой у меня номер. Я сказал, что не надо, и тогда он покачал головой и сказал, что да, видать, чего-то у меня серьезное стряслось, а я сказал, что ничего не стряслось, и вдруг взял и рассказал ему все и про Валечку, и про маму, и про Долинского, и про то, что произошло у меня с отцом, как я напился и наговорил отцу черт знает что, и что он меня ударил.
Не знаю, почему мне вдруг пришло в голову рассказать все этому парню, которого я и не знал-то как следует. Просто, наверно, стало невмоготу держать все про себя и с кем-то надо было поделиться своими бедами. Никому из знакомых я бы не смог рассказать все, а вот Лешке взял и рассказал, и мне очень хотелось, чтобы он, ну, если не пожалел, то хотя бы посочувствовал мне. Я уже думал, что так оно и будет, – он слушал меня не перебивая и ни о чем не расспрашивал. Он только изредка вздыхал и покачивал головой, и я радовался: вот нашелся человек, который меня понимает. А когда я кончил, Лешка сказал:
– Дерьмо ты! Какой номер телефона?
Я встал и пошел к двери. Лешка толкнул меня на табуретку.
– Сиди уж, герой, – сказал он. – Какой номер? Ну?
Я молчал. Мне было так тошно, что хотелось завыть, но я не выл, – слез уже не было, да и что толку выть.
– Ну, молчи, молчи, – сказал он и надел плащ.
Он вышел в переднюю. Я услышал, как сперва открылась, а потом хлопнула дверь и в замке повернулся ключ – два раза.
Он пришел минут через десять. Я думал, что он поедет за отцом, но он слишком быстро вернулся, и я понял, что он все-таки позвонил по телефону, – наверно, узнал номер по справочной.
– Переночуешь у меня, – сказал он, – а утром вместе поедем домой. Сейчас с тобой разговаривать бесполезно, а утром я скажу тебе пару ласковых…
Мы легли с ним вместе на развернутом диване-кровати. Он сказал, что будет курить, и лег с краю. Мы долго не могли уснуть. Он-то почему не спал? Я видел в темноте огонек его папиросы и слышал, как он громко, со всхлипом, затягивается. Наверно, через полчаса он сказал:
– Сопишь? Ну, сопи, тебе полезно посопеть. О чем думаешь?
Я промолчал.
– Скажи, пожалуйста, – сказал он презрительно, – он еще и обиделся! Ну, тогда послушай, что я тебе скажу, как я твое геройство сопливое понимаю. Да как ты смел, щенок, о матери своей сказать такое? Подумать даже и то не имел права! А ты сказал, да еще кому сказал – отцу!
– А что ж он… – начал было я, но Лешка не дал мне рта раскрыть.
– Молчи! – закричал он. – Ты лучше молчи сейчас, а то я за себя не ручаюсь, могу так врезать… что… Ма-а-ать, понимаешь, ма-ать! Да если бы у меня мать была, я бы ее на руках носил, ноги ей мыл, руки целовал, а ты… Ведь ни черта ты не знаешь, ни черта не понимаешь, а туда же…
– Вот я и хочу понять! – закричал я. – А вы все такие умные, всё понимаете, почему же нам ничего не объясняете? Что мы – не поймем, что ли? А потом удивляетесь, что мы разные глупости делаем, когда узнаем, какие вы на самом деле… хорошие.
Лешка вдруг успокоился и сказал уже тихо:
– То, что ты хочешь понять, – это правильно. Только ведь надо мужиком быть, а не старой бабой. Я ведь о чем говорю? Вот ты Вальку этого избил. Правильно. Нельзя мне тебе этого говорить, но я скажу – правильно! Ты за мать заступился, а дальше что ты делаешь? Дальше ты сам оказываешься в тысячу раз хуже этого Вальки. Он про постороннего для себя человека пакость сказал. Со злости сказал, ну, может, из подлости, а ты о самом близком тебе такое, не узнав ничего, не поняв… Эх! Почему ты с отцом по чести не поговорил?
– Да как я мог с ним об этом…
– Смог же, – жестко сказал Лешка. – Напился для храбрости и смог. Знаешь, я сам выпить люблю, но напиться для того, чтобы подлость сделать, – это уж, знаешь, самая подлая трусость. Вот это что такое. Ты и есть – подлый трус. Вот ты кто. Обижайся не обижайся, а так и есть. Ты еще подумай, что ты с отцом делаешь?