– На двоих, – сказал Александр Корбах и показал пальцами: фор ту.
Брат Чарльз на мгновение задержал дающую руку:
– На двоих?
Саша Корбах решительно кивнул:
– Друг лежит. Очень болен. Очень анхэппи.[51]
Судорога мощного сочувствия прошла по диагонали длинного лица, рука протянула два пакета:
– Инджой ёр брекфаст,[52] кушайте на здоровье.
Поедая по дороге гамбургер и запивая кофием, Александр остановился возле ящика с «Лос-Анджелес таймс». Четвертака в кармане не оказалось, чтобы вытащить эту груду текста. Тут какой-то господин в панаме бросил свой четвертак и выпростал газету. Расторопный рабочий (так нередко себя называл теперь Корбах) успел сунуть карандаш, чтобы остановить закрывающуюся дверцу ящика. Захлопывание было приостановлено, и он бесплатно вытащил свежий номер основного органа этой большой страны Калифорнии. Так развращает благотворительность. Боги Пасифика, да тут что-то происходит драматическое на первой полосе: Фортуна ли поет, эринии ли кружат? На большущем снимке изображен был новый генсек Юрий Владимирович, бессильно повисший на руках двух членов охраны. Текст гласил, что слухи о серьезных проблемах со здоровьем мистера Андропова, похоже, соответствуют действительности.
Корбаху стало не по себе. Ведь так и Брежнев сползал! Что там с ними происходит, с верховными жрецами? Может, должность сама безнадежно одряхлела, энергетически иссякла, зияет в какую-нибудь черную дыру? Что же будет с той страной, моей родиной, если ее главные хмыри один за другим продолжат вот так безобразно сползать на руки здоровенных, но окончательно тупых охранников?
Он швырнул тяжелую газету в мусор и пошел побыстрее. Опаздывать сегодня нельзя, смену сдает Габриель Лианоза. Задержишься на пяток минут, сразу развоняется марксистская жопа. Сильный прыжок на крыльцо «Кадиллака». Вот вам и утренняя зарядка. Один такой прыжок, и десять лет долой! Мне снова, как всегда, тридцать три или там тридцать четыре. Влетаю весь в блеске второй молодости, ни слова о третьей! «Эй, Максин, гет ап,[53] бэби! Завтрак подан!» Быстро брить молодые щеки, насвистывать что-нибудь, ну, скажем, «Опус 21» этого Амадеуса, или нашептывать что-нибудь из «нового сладкого стиля». Пардон, не «сладкого», а «сладостного» все-таки. Вот они, русские суффиксы, ети их суть, таких нюансов не найдешь в других языках. Даже в оригинале говорят «дольче стиль нуово». Так можно сказать и про конфету, «дольче бонбони», что ли. А у нас ведь не скажешь «сладостная конфета», верно? Поневоле преисполнишься гордости за ВМПС им. Тургенева, как иные писатели ернически называют наш «великий-могучий-правдивый-свободный». Что-то я сегодня слишком разынтеллектуальничался спозаранку, жулик католических гамбургеров. Смазал еще более помолодевшие щеки одеколоном «Соваж». Ночью, увидев в ванной этот одеколон, дамочка присвистнула: «Уаху! „Соважем“ пользуешься, как я погляжу!» Выглянул из «ванной». Максин уже жевала католический гамбургер. Зрелище было не вдохновляющее: щечки растерлись, губки разлохматились, вороньи перышки свисают, как хотят, словом, апофеоз ташизма.
– Не смотри на меня! – А ведь вчера и этот голос грузчика казался трогательным писком. – Не смей меня называть какой-то ебаной Максин! У меня свое имя есть!
– То есть… – деликатно замноготочился он.
– Денис! – гаркнула она. Он уважительно кивнул. Денис Давыдов. И в самом деле, что-то было общее у этой девушки с героем партизанской войны 1812 года. Она расхохоталась: – Чертов ебарь! Факинг Лавски! Не помнит девушек, с которыми спит! У тебя пиво есть, Лавски?
Он передернулся с отвращением к себе: называет меня «Лавски»! Значит, я опять нес там околесицу о системе Станиславского!
В ежеутренней пробке на Сан-Диего-фривее он слушал радио. Никаких сообщений о здоровье Андропова в утренних новостях не было. Ночью была стрельба в даунтауне: трое убиты, семеро ранены, из них двое в критическом положении, пятеро в стабильном. На сто первом километре Санта-Моника-фривея перевернулся трейлер с токсическими материалами. Проводится эвакуация близлежащего городка. В Северном Голливуде парикмахер пырнул ножом бой-друга своей сестры. Пожар в складских помещениях на Сансет-бульваре. Подозревают поджог с целью вымогательства. Нормальные новости этого здоровенного Архангельска. Недавно придумав называть Лос-Анджелес Архангельском, он старался даже в мыслях не упускать этой возможности.
Новости продолжались. В Бейруте бешеный шиит на грузовике со взрывчаткой врезался в казарму морской пехоты. Масштабы катастрофы уточняются, но уже ясно, что погибло несколько десятков наших парней. Артистка Трейси Клод Мармьюр за полторы тысячи долларов выкупила в ресторане «Эндрюс» исторического омара по имени Джонатан и отправила его на свободу в родной штат Мэн. Вывод напрашивается, с некоторой туповатостью подумал Александр. В мире еще встречаются вспышки сострадания, не все еще потеряно.
Стоя без движения на фривее, приходилось все время подгазовывать, чтобы мотор не заглох. По приезде в эти края он купил за восемьсот долларов слегка подгнивший «фиат-124», который практически ничем, кроме гнили, не отличался от его московских «жигулей». Добрый итальянский лошак, ничего не скажешь, великолепно передает утренние новости. Во всяком случае, его я великолепно понимаю.
За одиннадцать месяцев в Америке Сашин английский прошел через любопытные изменения. Сначала, как мы помним, он потерял все глаголы. Потом глаголы к нему вернулись. Он стал строить фразы, которые, как ни странно, были почти понятны окружающим. Входящая информация сначала катилась одним мутным потоком, но вскоре стала распадаться на отдельные понятные слова, по ним можно было иногда догадаться о смысле фразы. Потом понятные слова стали зацепляться друг за дружку, и вдруг, в какой-то момент, мир приобрел довольно осмысленные очертания. Теперь он уже мог общаться с публикой ну хотя бы на уровне полукретина. В баре «Ферст Баттом»,[54] во всяком случае, всякий понимал «Лавски». Иногда вокруг него даже собиралась компания поддатых, чтобы похохотать над этюдами «перевоплощения».
Конечно, в башке по-прежнему течет ВМПС, но сквозь эти текучие поля то и дело прорываются партизанствующие отряды английского, и язык мой, грешный и лукавый, то и дело как-то там к небу прижимается специфически, даже пытается, русский увалень, отделить «d» от «t» на конце слов, когда вокруг топочет несусветная гопа здешних народов: все эти чиканос, и карибиенс, и эйшиетикс, и кокэйжнс,[55] которых тут иной раз без церемоний называют «уайт-трэш», то есть «белое дерьмо».
Было без четверти восемь, когда «фиатику» наконец удалось свалить с фривея к бульвару Уилшир. Оставалось еще несколько светофоров до поворота к Вествуд-виллидж. Верхние этажи стальных-и-стеклянных зданий утопически сияли под лучами солнца, быть может все еще надеясь возглавить футуристическую гармонию хаотического града. Беспорядочный меркантилизм, однако, выпирал повсюду внизу.
Теперь он поворачивал налево перед большим кафетерием «Шипс», то есть «Корабли», почему-то во множественном числе. В этой едальне можно было круглые сутки нонстоп заправлять трюмы креветочными салатами, ребрышками в патоке, стейками с Т-образной костью, филеями недорогой рыбы, фруктовыми желе, шоколадными пирогами. Несмотря на ранний час и бейрутскую бойню, настроение в «Кораблях» было, кажется, обычное, то есть приподнятое. Рты обменивались шутками, на пальцах поблескивал ювелирный оптимизм.
Затем он проехал мимо маленького отельчика «Клермонт», который со своими двумя светлоствольными деревцами в кадках и с полосатым кэнепи[56] почему-то всегда у него вызывал какое-то «ложное воспоминание» о теплой компании, собравшейся якобы здесь возле бара, чтобы пересидеть ночную грозу.
Еще два-три поворота, и вот он подъехал к месту своей работы, здоровенному бетонному «Колониал паркинг», шесть уровней вверх и три под землю, общая вместимость 1080 машин. В раздевалке его ждал сменщик, Габриель Хулио Лианоза, представитель «пылающего континента», который хоть сам никогда и не пылал, но нередко тлел марксистской злостью. Когда-то, в черном тугом костюме с бубенчиками на плечах и с вышивкой серебром на груди и меж лопаток, в сомбреро величиной с НЛО, Габриель подпирал известняковые стены города Морелия, лелеял свою травмированную в европейском футболе ногу на скате любимого инструмента, тубы, которой он обеспечивал ритм своему оркестру уличных музыкантов. Эти музыканты в большом количестве стоят там вдоль стен, готовые за соответствующую плату исполнить мадригал, танго или похоронный марш. Все они, конечно, были марксистами и сетовали на невостребованность талантов в «мире чистогана». Габриель злобствовал больше других, хотя своей тубой поддерживал семейство: две старые мамаши, супруга Кларетта, две ее сестры – Унция и Терция, семь, или сколько их там, детей.