Шарлотта вздохнула и услышала себя как будто со стороны: старая изношенная машина выпускает пар.
Ее все тяготило. Выполняя маленькие повседневные ритуалы — загрузить посудомойку, забрать ребенка из школы, приготовить ужин, — она ощущала, что движется словно под водой. Похоже, будто весь отпущенный ей запас энергии монополизировал сын, Оливер.
Когда они вернулись из школы, он носился по дому как угорелый, стреляя из синего бластера, или как там называется эта штука. Шарлотта не понимала, зачем ее мать купила Оливеру эту игрушку. Хотя нет, понимала. Чтобы доказать ей:
«Все пятилетние мальчики играют с пистолетами, Шарлотта. Это естественно. Нельзя подавлять их природу».
— Умри! Умри! Умри!
Шарлотта закрыла дверцу духовки и выставила таймер.
Обернувшись, она увидела, что Оливер целится ей в лицо увесистой синей пушкой.
— Нет, Оливер! — сказала она, слишком усталая, чтобы противостоять наигранному гневу, исказившему черты мальчика. — Не стреляй в маму.
Он, не меняя позы, несколько раз выжал из игрушки электронные звуки выстрелов, потом выбежал из кухни в прихожую, а оттуда на лестницу, где принялся с криками и воплями истреблять невидимых пришельцев. Шарлотте вспомнились тихие голоса в гулких университетских коридорах — тоска по ним отдавала болью. Ей хотелось вернуться, хотелось преподавать, но она боялась, что уже слишком поздно. Отпуск по уходу за ребенком обернулся бессрочным, и Шарлотта день ото дня все больше убеждала себя, что может реализоваться в роли жены и матери, этого извечного архетипа, — как выражалась мать, «стоя обеими ногами не земле», покуда муж — птица высокого полета — витает в облаках.
Шарлотта покачала головой. Этот жест недовольства вышел немного нарочитым, будто напротив сидела комиссия строгих наблюдателей за матерями, которые следили за ее успехами и делали пометки в блокнотах. Шарлотта часто ловила себя на мысли, что она мать-притворщица, что она только играет роль по написанному кем-то сценарию.
Не стреляй в маму.
Шарлотта присела на корточки и заглянула в духовку. Лазанье стоять еще сорок пять минут, а Джонатан пока не вернулся с конференции.
Она вышла в гостиную. Дребезжащее стекло барного шкафчика поблескивало, словно обманчивое обещание. Шарлотта повернула старинный ключик и открыла дверцу. Мини-мегаполис бутылок утопал в темноте.
Она взяла бутылку в виде Эмпайр-стейт-билдинг — «Бомбей сапфир» — и отмерила себе вечернюю дозу.
Джонатан.
Задержался в прошлый четверг. Задерживается в этот.
Шарлотта приняла факт как данность и плюхнулась на канапе, но не стала ломать себе голову. Муж был для нее загадкой, разгадывать которую у нее больше не осталось сил. И вообще, всем известно первое правило брака: разгадаешь загадку — убьешь любовь.
Итак, люди зачастую держатся семьи. Иногда женам удается оставаться с мужьями и мириться со своими бедами, сочиняя романы и пряча их на дне гардероба. Матери уживаются с детьми, какими бы трудными те ни были и как бы ни сводили с ума своих родителей.
Дальше я читать не стал. Я почувствовал, что вторгся на ее территорию. Знаю, звучит странновато из уст того, кто живет в теле чужого мужа. Я вернул роман на место, под стопку одежды.
Позже я рассказал Изабель о своей находке.
Сделав непроницаемое лицо, она смерила меня взглядом и покраснела. Не знаю, от гнева или от смущения. Наверное, хватало и того и другого.
— Это личное. Ты вообще не должен был узнать о романе.
— Знаю. Потому и захотел прочитать. Я хочу тебя понимать.
— Зачем? Решение таких задач, как я, не приносит ни научных лавров, ни миллионных премий, Эндрю. Напрасно ты корчишь из себя сыщика.
— Разве мужу не следует знать свою жену?
— Как мы заговорили!
— Что это значит?
Изабель вздохнула.
— Ничего. Ничего. Извини, напрасно я так сказала.
— Говори все, что считаешь нужным.
— Хорошая стратегия. Но думаю, если бы я ее придерживалась, мы бы развелись, по самым скромным оценкам, еще в две тысячи втором.
— И что? Ты была бы счастливее, разведись вы с ним, то есть мы с тобой, в две тысячи втором?
— Мы этого никогда не узнаем.
— Верно.
Тут зазвонил телефон. Спрашивали меня.
— Алло?
Звонил мужчина. Голос был непринужденный и бодрый, но чуть озадаченный.
— Привет, это я. Ари.
— О, привет, Ари. — Я знал, что Ари считается моим ближайшим другом, поэтому старался говорить, как принято у друзей. — Как ты? Как семья?
Изабель нахмурилась, но, кажется, Ари меня не расслышал.
— Только что вернулся с этого балагана в Эдинбурге.
— Ага, — сказал я, изображая, что прекрасно понимаю, что это за «балаган». — Да, точно! Балаган в Эдинбурге. Конечно. Ну и как?
— Хорошо. Да, здорово. Поболтали с ребятами из Сент-Эндрюса. Дружище, я слышал, неделька у тебя выдалась не дай бог.
— Да. Верно. Неделька выдалась не дай бог.
— Вот я и засомневался, пойдешь ты на футбол или нет.
— Футбол?
— «Кембридж — Кеттеринг». Выпили бы пива, помозговали о сверхсекретной новости, которой ты поразил меня в прошлый раз.
— Сверхсекретной? — Каждая молекула в моем теле насторожилась. — Ты о чем?
— Не думаю, что это телефонный разговор.
— Да. Да. Ты прав. Не говори об этом вслух. И вообще никому не говори. — Изабель ушла в прихожую и теперь подозрительно поглядывала на меня оттуда. — Да-да, я пойду на футбол.
Нажав на красную кнопку, я отключил телефон, обессилев от мысли, что придется, быть может, отключить еще одну человеческую жизнь.
Несколько секунд молчания за завтраком
Вы становитесь кем-то другим. Иной формой жизни. Это просто. Обыкновенное молекулярное преобразование. Нашим внутренним технологиям это под силу. Никаких проблем, если ввести правильные команды и задать модель, на которую следует ориентироваться. Во Вселенной нет новых ингредиентов, и люди — как бы они ни выглядели — состоят в целом из тех же веществ, что и мы.
Трудность, однако, в другом. В том, что происходит, когда вы смотрите в зеркало в ванной и вас не мутит при виде себя нового, как бывало каждое утро до этого. И когда вы надеваете одежду и понимаете, что это начинает казаться вам вполне нормальным.
А когда вы спускаетесь вниз и видите, как форма жизни, якобы приходящаяся вам сыном, поедает гренки и слушает музыку, которую больше никто слушать не может, вам требуется секунда — или две, три, четыре секунды, — чтобы осознать, что на самом деле он не ваш сын. Он ничего для вас не значит. Мало того: он и не должен ничего для вас значить.
А еще жена. Ваша жена любит вас, но не одобряет из-за какого-то проступка, которого вы не совершали, причем он, с ее точки зрения, ерунда по сравнению с тем, что вы еще можете выкинуть. Но ваша жена — не ваша. Она чужая. Чужая с головы до ног. Примат, чьи ближайшие сородичи — волосатые, живущие на деревьях обезьяны, называемые шимпанзе. Однако если чужое повсюду, оно становится привычным, и вы уже судите о жене по людским меркам. Вы наблюдаете за ней, когда она пьет розовый грейпфрутовый сок и смотрит на сына с тревогой и беспомощностью. Вы понимаете, что быть матерью означает для нее стоять на берегу и смотреть, как ее ребенок уплывает на утлом суденышке все дальше и дальше, и не знать, а только надеяться, что где-то впереди земля.
И вы видите ее красоту. Ведь красота на Земле — то же, что и везде: идеал, который манит и не поддается разгадке, порождая восхитительное смятение.
Я был смущен. И растерян.
Я пожалел, что у меня нет новой раны. Тогда Изабель опять ухаживала бы за мной.
— Что ты такого увидел? — спросила она.
— Тебя, — ответил я.
Изабель бросила взгляд на Гулливера. Тот нас не слушал. Потом она опять посмотрела на меня, смущенная не меньше моего.
Мы обеспокоены. Что ты делаешь?
Я уже говорил.
И?
Я собираю информацию.
Ты теряешь время.
Нет. Я знаю, что делаю.
Мы не планировали, что миссия так затянется.
Понимаю. Но я больше узнаю о людях. Они сложнее, чем мы думали. Иногда они кровожадны, но чаще заботятся друг о друге. Добра в них больше, чем других качеств, я в этом убежден.
О чем ты говоришь?
Сам не знаю. Я растерялся. Перестал понимать некоторые вещи.
На новой планете такое бывает. Перспектива меняется на местную. Но наша перспектива не изменилась. Ты это понимаешь?
Да. Понимаю.
Оставайся чистым.
Да.