Но – увы, литературных талантов за мной не числится. Поэтому отправляю Вам, дорогая Ирина Ефремовна, этот безыскусный пересказ судеб так, как он у меня вышел, без исправлений.
Выдохлась я, пока писала...
P.S.
Хотела только добавить, что, помимо главного, судьбинного везения, дед был еще и страшно удачлив во всяких мелких делах. Всегда выигрывал в лотерею. Не так, чтобы машину там или крупные суммы, но все же – то рубль, то аж пятнадцать рублей. Однажды выиграл настольные часы, довольно дурацкие – кусок стекла с вмурованным в него будильником. Ужасно гордился и радовался; сокрушался только, что коммуняки жизнь ему сломали. Что если б его не посадили, он «вот так играл бы и играл в лотерею, играл бы и играл. И выигрывал... А сейчас что! Совсем другой компот. Сейчас уже нет настоящих лотерей...»
Ральфа принесли в дом двухмесячным младенцем, когда Шура была уже взрослой, абсолютно самостоятельной и своенравной особой.
Как известно, у каждой кошки свое выражение лица. Так вот, Шура озиралась вокруг с видом властным и чуть высокомерным. И голос был бесподобным: вкрадчивый голос женщины, изображающей кошачье мяуканье.
Она не поняла или не захотела понять, что этот пискунок вырастет со временем в охотничьего пса, и с первого дня установила над ним презрительную опеку: вылизывала его, выкусывала блох, но время от времени и лупила по морде безжалостной лапой.
Так что Ральф вырос в трепете перед властью Шуры. Он благоговел и никогда не посягал на передел этой власти.
По пятницам дед покупал на базаре петуха и собственноручно разделывал его для субботнего стола, напевая, насвистывая и гнусаво споря себе под нос с какими-то своими оппонентами; дед был, между прочим, хирург, которого добивались пациенты, – благоговели, руки готовы были целовать! Но во всем остальном, кроме этого царского владения профессией, дед был человеком не то, чтобы простецким, но несколько брутальным. Петуха разделывал професионально, разве что не в перчатках. Впрочем, даже и зашивал суровой ниткой – если внутрь «брюшной полости» запихивались яблоки или сливы с орехами, или когда бабушка торжественно объявляла, что грядет фаршированная шейка.
Петушиную голову дед бросал в кухне на пол, зная, что Шура уже поджидает лакомство. Шура хватала голову, взлетала на пианино и там деловито расправлялась с ней, пользуясь выгодным местоположением, прямо на стопке нот с ноктюрнами Шопена. Сладострастно трепетал в ее любовных объятиях вялый петушиный гребень. (Музицирующие гости потом никак в толк не могли взять – что тут происходит с любителями ноктюрнов, отчего ноты все окровавлены?)
Ральф внизу бесновался, униженно выклянчивал кусочек, становился на задние лапы, стараясь ухватить лакомство за гребень. Шура тотчас размахивалась и отпускала ему увесистую оплеуху.
Но это были праздничные утехи.
В будни они кормились из одной миски и ни разу не подрались из-за куска.
Раз в полгода просыпалась старая черепаха Рындя, – она квартировала за шкафом.
Появлялась, тяжело шкандыбая, скрежеща по деревянному полу днищем панциря и стуча костяными гребнями лап. Величественно, как линкор, направлялась к той же миске...
Ральф и Шура изумленно расступались, на протяжении медленной старческой трапезы сидели поодаль и потом молча смотрели вслед уползающей восвояси долгожительнице...
В летние дни Ральф, бывало, разляжется на ковре, прямо на солнечном квадрате от окна, а Шура вылизывает ему брюхо. Он разнежится, сморит его сон, раскинется он, как падишах... и тогда коварная Шура, заскучав в отсутствие интриги, взбирается на шкаф и оттуда прыгает прямо на Ральфа, вонзив в его брюхо когтистые лапы!
Одурев от боли и неожиданности, он высоко подпрыгивал, ошалело взвывал, и начиналась безумная погоня по комнатам с заливистым лаем и отрывистым кошачьим хохотком.
Интересно, что остальных кошек, с которыми сводила его судьба, Ральф ненавидел, вскипал бешенством, гнался, преследовал, настигал, вгрызался... Душил! Трех невинных котят передушил во дворе, как цыплят, и с торжеством притащил домой. Что ты с ним будешь делать, говорил дед, восхищаясь: охотничий пес.
Шура вообще-то была пуританкой, гулять выходила редко, но однажды, уж и не поймешь как – забеременела. В ожидании ее родов дед построил для Шуры из картонной коробки от холодильника родильный домик, напоминающий собачью конуру, с таким же круглым отверстием.
Рожала Шура тяжело, стонала, как человек. Ральф улегся поперек входа в домик, временами подвывал, то ли утешая, то ли пособляя ее женской работе... Никого к Шуре не подпускал, и если кто-то осмеливался пройти по коридору мимо конуры, скалился и рычал.
Шура принесла единственного котенка. И вот этого котенка Ральф считал своим сыном, всюду таскал с собой и ревниво оберегал.
Через несколько лет Шуру убили хулиганы. Недели три Ральф погибал от тоски. Не ел... Валялся на полу, катая башку на протянутых лапах... И позже, даже годы спустя, вдруг остановится посреди игры, словно прислушивается – не показалось ли? не голос ли это Шуры, вкрадчивый голос коварной, блистательной женщины?.. Тогда дед, жестокий, окликал его:
– Ральф, где Шура?
Тот начинал метаться по комнатам, обыскивать углы, заглядывать под диваны, под столы... Выкатывал старую черепаху Рындю – как тазик – из-под шкафа...
Садился в центр ковра, в солнечный квадрат, где обычно Шура вылизывала его блохастое брюхо, и звал протяжными стонами:
– Шу-ра, Шу-ра, Шу-ууура!..
Элле и Станиславу Митиным
После утренней репетиции к Мише подошел в актерском буфете замдиректора Свиридов и спросил, мол, Мишаня, заработать не интересуетесь?
Свиридов был мужиком гульным, разговаривал фразами из матерных анекдотов. И отвечать ему следовало тем же. Соответственно, вышеприведенный вопрос звучал куда энергичней, чем тут, на бумаге, и Миша ответил, как надо: а какой, мол, какого же эдакого не захочет, покажите, мол, мне такого... – время было предновогоднее, дед-морозное, для актерской братии урожайное и бессонное: утренники на утренниках.
Выяснилось, что где-то за Репино в пионерлагере хотят Деда Мороза. Но буквально 31-го вечером, и главное, в чем закавыка, Мишаня: туда доставят, а назад машины не будет. Оттуда уж электричкой...
– А как же я назад выберусь, на ночь глядя? – спросил Миша. На Новый год он был приглашен в хорошую компанию, где интересовался сразу тремя разными, но равнопрекрасными девушками.
Свиридов развел руками: это уж, Мишаня, как водится – либо заработать, либо лясы точить. Буквально выразился он, конечно, иначе.
– Сколько? – спросил Миша, вздохнув. Деньги нужны были очень.
– Ну, в том-то и дело: восемьсят.
Миша присвистнул и торопливо, на этом же свисте, сказал:
– Идет! Деньги давали громадные. Обычная такса была – 50.
Вероятно, добавляли за моральный убыток. Но и убыток был громадным – выгуливай потом трех славных девушек индивидуально...
– Сергей Семеныч! – окликнул Миша спускавшегося по лестнице Свиридова. – Но реквизит-то будет?
– Устроим, Мишаня! – крикнул снизу Свиридов. – Армяк-посох-борода и Снегурочка-...! – Дальше совсем уж было неприлично, и главное, раскатывалось эхом по всему зданию театра. Впрочем, народ тут был непугливый.
Миша вернулся в буфет, дожевал кисель, круто сваренный из концентрата, и побежал по делам.
Идиотские речевки, стишки и загадки, положенные старому хрену с горы, Миша вызубрил, от души матеря творцов этой отрасли искусства Мельпомены.
И дня за два до Нового года стал искать Свиридова насчет армяка и бороды. Ну и Снегурочке пора было объявиться из-за какого-нибудь сугроба, потому как обнаружилось, что весь женский пол – вплоть до шестидесятилетней Марии Николавны Аркашиной – был разобран на елки-утренники месяца за полтора.
Но замдиректора исчез. По его домашнему телефону измученный женский голос отвечал, что Сергей Семенович серьезно болен и не скоро поправится.
Выходит, запил опять, скотина...
Запои у Свиридова случались нечасто, раз в году, но уж тогда он как в штольню летел, а выкарабкивался медленно и драматически: непременно с какими-то остановками сердца, с капельницами, клизмами, шлангами в носу и прочим милым реквизитом.
Проклиная безответственного Свиридова, Миша кинулся в костюмерную – все давно было разобрано. Он обзвонил знакомых, потрепыхался еще, обежал театральные лавки... но там словно кто метлой повымел. Остался последний посох, раскрашенный почему-то под зеленеющую ветвь, и запыленный бронзовый парик, похожий на скальп бухгалтера их театра Фриды Савельевны, если б его непрофессионально снял торопливый индеец. Скальп уценен был до двух рублей тридцати пяти копеек. Все это Миша зачем-то купил в лунатическом отчаянии.