Теперь параллельная история: Лайма.
Ее отец, капитан дальнего плавания, завез семью в порт Находка и там утонул. Через год мать взяли, и Лайму – комсомольского секретаря, девочку компанейскую и веселую, заставляли от матери отказаться. Она не отказалась, о чем всю жизнь жалела (дурой была, говорит). Жалела: мать через год выпустили, а вот саму Лайму взяли буквально сразу, и она-то досидела до сорок шестого. Главное, были загублены без нее братишки – семи и трех лет. Младшего она потом нашла в Ташкенте – он стал запойным пьяницей, а старшего не нашла никогда – его, по-видимому, убили. Потому что, как рассказывал младший, ворвались соседи и били обоих. Помнит только, что было очень больно. Очевидно, старшего забили насмерть.
И вот тут две линии моего рассказа пересекаются. В лагере Лайма встретила деда. Потом говорила – он был большой, громогласный и добрый... Главное, от него шла уверенность, что все устроится. (Я же говорю – человек без воображения. В то время, как другие загибались от ожидания смерти, он просто бодро проживал день за днем.)
И Лайма приткнулась к деду и решила от него забеременеть, потому что было такое время, конец сорок шестого, – беременных отпускали.
Ну, и ее выпустили, на последних днях; вышла она за ворота лагеря, с огромным животом, без денег, без вещей – иди, куда пожелаешь. Она и пошла. И шла несколько дней в одном ботинке. Подошва другого отвалилась.
В один из этих дней ее на несколько километров подобрал мужик на телеге, но она от жары потеряла сознание, и он – видимо, испугавшись, – с телеги ее сбросил.
(Винить его нельзя, говорит Лайма, время было такое – на черта ему дохлая баба?)
Очнулась она от толчков ребенка и поняла, что родит. Доползла до какого-то сарая и там родила. У нее даже не было тряпки, чтобы завернуть ребенка. Оторвала кусок от юбки и так и зашла в деревню – полуголая мадонна с полуголым младенцем. Но, говорит, ничего, хорошие люди тоже попадались. Одна баба молока ей выпить дала, какого-то тряпья – ребенка по-человечески завернуть. Самим же ничего не хватало... А вечером затопила даже баню, потому что смотреть на Лайму с души воротило – все ноги в сохлой родильной крови, лицо в грязных разводах, ребенок – тот вообще страшненький, с перекусанной, торчащей, как сучок, пуповиной. А потом в другой какой-то деревне еще раза три люди накормили, а одна старуха подарила теплый старый платок – ребенка ночами заворачивать. Еще, скажите, счастье, что дождей не было, наоборот – такая, говорит, сиятельная погода стояла, такая благословенная жарища – в лесах ягод до ужора! Рви и ешь, сколько хочешь.
А добиралась Лайма в Ригу, где жили две ее бездетные тетки, единственные живые родственницы. Ей туда было нельзя – дело известное, не разрешено селиться в больших городах, – но она упрямо перла и перла в Ригу, и добралась.
От появления Лаймы с младенцем тетки пришли в полный ужас. Представляете, какая опасность, какое наказание! Испугались они отчаянно, плакали, умоляли ее куда-нибудь деться, уйти, уехать куда-нибудь... Однако выгнать племянницу или сдать милиции все же не решились. Потянулись месяцы тошнотворного страха, постоянного ужаса перед ночными облавами, проверками... Лайма с ребенком ночевала то в каких-то сараях, то в чужих парадных... Пару месяцев перекантовались в Ассори у знакомых на заколоченной даче...
Ко всему еще тетки очень недовольны были русским именем ребенка. Я забыла написать, что это был мальчик. Сергей. Мой дядя Сережа. Лайма записала его на свою фамилию, а отчество дала – Михайлович, поскольку настоящего дедова имени она и не знала. В лагере звался дед Моисей Мишей. Да и не так уж важно было знать Лайме, как его звали, – вот уж не представляла она тогда, что у них еще будет шанс встретиться.
Из-за этого-то русского имени тетки не могли почувствовать мальчика своим... Звали Арнольдом.
И вдруг на теткин адрес приходит от деда письмо! Такая удача, что Лайма ему адрес оставила. Дед сообщал, что отпущен на поселение, живет почти как вольный, работает, еды вдосталь... Звал приехать.
К слову сказать, он, широкая душа, и семью разыскивал – без особого, как вы понимаете, успеха. Иногда я думаю – а ну как Паня оказалась бы жива и откликнулась? Что ж, с деда бы сталось пригреть обеих. Этого патриарха еще бы на две жены хватило. Так что Лайма, ошалелая от счастья, подхватила мальца и двинула обратно – к деду в Сибирь.
А он к тому времени срубил с друзьями избу, с печью такой душевной. Главное – с ним повсюду было надежно, уютно. Тепло. Хохотал громоподобно, вот что я забыла написать! В раннем детстве несколько раз он пугал меня этим смехом.
С немалым риском была куплена корова. Покупать пришлось в соседней деревне: ну, соседней – по сибирским понятиям: полночи туда, полночи обратно, а вернуться-то надо к раннему утру! Отлучаться нельзя, поймали бы – снова лагерь... Но все же хорошо они в Сибири жили! Дед через пару лет стал начальником геологической партии, а это уж, как он говаривал, «совсем другой компот».
В пятьдесят первом у них родились еще двойняшки, тоже мальчики. Очень разные получились: Янис голубоглазый, медлительный, в латышскую родню, а Гундарс – Жоркой дед его звал – черноволосый, горластый, веселый... Дети разных народов. Но по отчеству оба эти огурца Моисеевичи, и по фамилии Гуревичи...
...В Ригу все они вернулись в пятьдесят четвертом. Дед освободился одним из первых. Дома принято было считать – из-за ударной его сибирской работы. А я полагаю, это все его чертовская везучесть.
И сразу же простодушно и деятельно бросился добиваться оправдания. И вот, представьте себе, это был уникальный случай, когда освободившемуся зека выдали папку с его делом на руки!
Дело в том, что он даже не знал, за что сидит. Знал только, что 58-я статья. Обвинение же прочел в деле: он сидел как белополяк! Ну а если подсчитать, то по всем раскладам во времена белополяков деду было десять лет. Так что он довольно быстро добился реабилитации и даже выхлопотал себе персональную пенсию.
Главное же – разыскал двоих старших детей.
Разыскал – тоже необходимо рассказать, как. История удивительная. Он, повторяю, стал разыскивать семью еще из Сибири, писал повсюду, запросы слал. Но в Костюковичах никого не осталось, письма возвращались, никак не мог он хотя бы ниточку следа нащупать. И вдруг в одной из газет, читая заметку о Саратовском заводе «Серп и молот», наткнулся на фамилию мужа пожилой воспитательницы, которая работала с бабушкой Паней в детском доме. Фамилия была редкая, Коровяк, и инициалы совпадали. Дед произвел умозаключения и понял, что именно в Саратов мог быть эвакуирован детский дом. И, едва обустроив в Риге Лайму с сыновьями, сорвался в Саратов. Прямо с поезда явился в заводской отдел кадров – там и выдали ему адрес.
И было это, представляете, в день свадьбы моих родителей! Прямо к свадебному столу этот самый Коровяк деда и привел.
Есть у нас фотография – дед на ней стоит и держит на одной руке – и высоко таки поднял! – молодых, моих папу и маму, недавних тощих детдомовцев; а на другой руке у него семнадцатилетняя Рита, пухленькая такая, хорошенькая, в последний раз виденная дедом в год с небольшим...
Жить дед и Лайма с детьми так и остались в Риге, у тетушек. Недалеко от центрального парка, в очень красивом месте, в большой, немного сумрачной квартире с высоченными потолками. А ведь когда-то семье весь этот дом принадлежал...
Вспоминаю с улыбкой: дед был человеком фантастической пробойной силы. Не будучи коммунистом, никаким ни начальством, в любой затруднительной ситуации, в любом городе отыскивал райком партии, звонил и говорил без всякого приветствия: «Это Гуревич с Риги! Мне нужны два билета на поезд на двенадцатое...»
В детстве, когда мы с сестрой впервые приехали в Ригу на каникулы, меня заворожил быт Лайминого дома. Трижды в день на стол стелилась скатерть, к каждой тарелке полагались выглаженная салфетка, нож и вилка. Был еще такой дивный столовый набор: ножи и вилки с янтарными ручками. Одно слово – Европа! У нас дома обходились без ножей, на столе – клеенка...
Забыла написать, что Лайма тоже была под стать деду – высокая, сильная и очень прямая латышка. И бабушка Паня на той единственной фотографии тоже, по всему видать, дюймовочкой не была: мягкое полное лицо, большая красивая еврейская женщина... Все крупные люди, сработанные на долгий срок...
Вот, собственно, и вся история Лаймы, бабушки Пани и моего деда Моисея Гуревича. Ничего особенного в ней, если вглядеться пристально, нет. Но отчего-то захотелось присоединить их судьбы, пусть и в таких конспективных, торопливых словах, к сонму – говоря высоким стилем – тех, кто сгинул в жерле проклятой эпохи...
Часто я жалею, что нет у меня литературного дарования. Иногда думаю – какой сценарий можно было бы написать об этих людях!.. Так и вижу некоторые кадры: вот молодая моя бабушка в отчаянии пытается удержать на телеге бочку с маслом для прокорма семидесяти сирот... А вот Лайма с большим животом бредет по пыльной дороге в одном ботинке... Вот дед оглядывается на зов покойной матери: «Дудэле-е-е!» – и видит огромную черную глыбу, что катится прямо на него, сверкая на солнце искрами кварцевой породы...