– Знаешь, он симпатичный, – сказал Гонсальвус, пытаясь как-то компенсировать мою слепоту. – Он чешет подбородок, как настоящий философ. А руки какие… Господи, кажется, он меня видит! Вот теперь он пытается подняться. Ты знаешь, если бы это не было богохульством, я бы сказал, что он выглядит, как говорится, по-человечески.
В эту секунду произошло сразу два события, равно привлекших мое внимание.
Справа от меня по двору проскакал, придерживая ермолку, Бартоломеус Шпрангер, за ним по пятам несся Ярослав Майринк, размахивая каким-то листом бумаги, а надо мною и чуть левее математик Петрус Гонсальвус упал на землю, сбитый с ног метко запущенным зарядом дерьма.
Больше ничто не держало меня в Старом городе. Шпрангер зачитал вслух условия моего трудоустройства, и, не смотря на упрашивания Карло и Катерины, несмотря на красноречивое молчание их матери, я решил попытать счастья. Сказать по правде, ничего особенного не произошло. Император Рудольф отмахнулся от бумаги, которую Шпрангер представил пред его слезящиеся очи. Вместо него визу – малиновую завитушку на шершавом пергаменте – поставил младший чиновник богемской канцелярии. Мне предлагалось умеренное содержание в обмен на «Документальные иллюстрации естественнонаучной коллекции Его Цесарейшего Величества».
Фрау Гонсальвус положила руку на плечо мужа – этот жест навечно остался на портрете работы Йориса Хёфнагеля.
– Где Томмазо будет жить? – спросила она.
– С нами! С нами! – запели дети.
Однако я твердо решил сбежать. Шпрангер привел меня в королевский дворец, чтобы помочь устроиться, и я с удовольствием принял предложение разместиться в Градчанах: районе, прилегающем к замку.
Старый писарь был лыс, как кролик, освежеванный для варки. Он придирчиво разглядывал свои испачканные в чернилах пальцы.
– Вы же понимаете, герр Грилли, что мы не можем селить тут у нас всех новобранцев… – он покачал головой, подыскивая нужное слово, -…множащихся рядов придворных художников. Богемия не обладает средствами, чтобы окружить всех вас блеском и роскошью.
– Он хочет сказать, что… – начал Шпрангер. Я поблагодарил своего друга: я достаточно хорошо знал немецкий, чтобы понять все самостоятельно.
– Поэтому, – продолжал писарь, – вы будете жить в «Золотом баране» на Ной-Вельт. Всего одна комната. Ценные работникивременно размещаются там, пока мы тут выбиваемся из сил, чтобы подобрать им жилье в замке.
– А стоит ли – можно ли – рассчитывать, что в один прекрасный день меня переведут в замок?
Клерк на миг оторвался от своих бумаг.
– Запаситесь терпением, – сказал он.
Бартоломеус Шпрангер с улыбкой взял предложенный ключ, и мы вышли из канцелярии под скрип гусиных перьев. Меня провели через замок, мимо двух стражников, которые год назад наподдали мне по заднице, но сейчас, кажется, не узнали меня.
– Не советую, – ухмыльнулся Шпрангер, заметив мой угрожающий замах. Нищие на Замковой площади проклинали свою судьбу, кто-то потрясал культями, кто-то бил лицом в грязь. Мы шли на восток вдоль старых городских стен. Ной-Вельт оказалась маленькой тихой улочкой из скромных домишек, населенных служащими замка. Некоторые из этих покосившихся строений носили блестящие имена. Там была «Золотая груша», «Золотая нога» и мой новый дом, «Золотой баран», который мне предстояло разделить с художником Фучиком (единственным признаком существования которого служили его шумные совокупления) и часовщиком Франтишеком Швайгером.
Моя комната располагалась под самой крышей – то есть на втором этаже, – туда надо было подниматься по спиральной, заросшей паутиной лестнице. Единственное окно выходило на улицу. Увидев, с каким отвращением я смотрю на следы, оставленные прежним обитателем (перчаточник, которого повысили до небольшого домишки в Кляйнзайте, оставил, съезжая, заплесневелые напоминания о себе – как собака, что метит территорию), Бартоломеус Шпрангер успокоил меня: даже таким выдающимся людям, как Иоганн Кеплер и Тихо Браге (чей металлический нос приводил в восторг экзальтированных дам), в свое время тоже пришлось пожить на Ной-Вельт.
– Да нет, все нормально, – сказал я, подцепив пальцем комок пыли. – Зато это моя собственная комната. Даже если бы здесь кишели тараканы, мне все равно бы понравилось.
Читатель, я как в воду глядел.
Первоначальная радость от назначения сменилась легкой меланхолией. Может быть, так на меня повлияла тишина, царившая в доме, или вид из окна на стену сада, трепещущие тополя и шумливые ясени. Соседи оказались не особенно разговорчивыми. Фучика весь день не было дома, а часовщик на первом этаже – с мутными глазами цвета спермацетового масла, которые казались по-совиному круглыми за толстыми стеклами очков, – сидел тихо как мышь. Едва завидев меня на лестнице, он сразу шмыгал к себе. Шпрангеру, который писал три картины одновременно, было не до меня. Я ждал и ждал первого заказа, проматывая небольшое жалованье в таверне на Шпорнергассе, где питался горошком и капустой со свиными ножками. Я пристрастился к богемскому пиву и, к своему удивлению обнаружил, что таверна дышит, мягко раздувая крышу, наподобие грудной клетки.
В том месяце я дважды ходил навестить семейство Гонсальвусов, и оба раза Петрус и дети были в школе. Фрау Гонсальвус сидела со мной, жаловалась на погоду, а я боролся с диким желанием отгородиться от мира, уткнувшись лицом в ее грудь. Она просила меня посидеть и дождаться мужа; но боязнь расплакаться от этой необъятной, лохматой доброты вынуждала меня отказываться от ее любезного предложения. Понять свое счастье можно лишь по прошествии времени, задним числом – подобно тому, как рисунок обоев виден лишь на расстоянии. В семье Гонсальвусов я наслаждался краткой передышкой от своих одиноких странствий: это был дом, наполненный детским смехом и солнечными зайчиками. И все же я бежал оттуда, как Улисс – от лотофагов, чтобы уединиться на Ной-Вельт – во имя своих амбиций.
* * *
Работа в конце концов появилась: пришла сама, в облике маленького мальчонки, постучавшегося в мою дверь. Он вложил мне в руку пригоршню мутовчатых раковин, которые хрустели, как счищенная яичная скорлупа. Мальчик (которого звали то ли Эвальд, то ли Эдвард) тотчас ушел и вернулся через час, сгибаясь под тяжестью деревянного сундучка. Я отослал его без единого геллера – даже такая мизерная награда была мне не по карману.
В сундуке обнаружилась записка от Ярослава Майринка, согласно которой мне предписывалось скрупулезно и достоверно зарисовать тушью и красками доставленные ранее раковины. Изучив содержимое сундучка, я нашел там бумагу и принадлежности, достаточные для не очень масштабных живописных работ, включая дубовый футляр с акварельными красками. Наверное, я слишком хорошо подражал иллюстрациям Корнелиуса Стампера; мне досталась лишь крохи из императорской коллекции. Мне, конечно же, не запрещалось мечтать, что мне принесут загадочные, таинственные экспонаты, о которых я столько слышал и от Шпрангера, и от Арчимбольдо. Но это были всего лишь мечты: святые реликвии или природные редкости не могли покидать безопасного уединения своих шкафов. Мне приходилось иметь дело со всякими безделицами: кожистыми обезьяньими лапами, вываренным черепом райской птицы, чучелами виверы, которые недобро косились на меня бусинками (в прямом смысле) глаз, шкурой мангуста и жуками на булавках в деревянных рамках, высохшими, как пустые доспехи. Нужда и надежда на то, что меня заметят, заставляли меня работать усердно, но удовольствия в этом я не находил.
Знойное лето выжгло себя дотла. Зима принесла снегопады и глубокие сугробы, которые практически лишили меня возможности передвижения. Люди на Влтаве подражали Спасителю, разгуливая по воде. На реке открывались ярмарки, и многочисленные покупатели протаптывали по льду грязные разводы следов – так некоторые мхи оставляют патину на оконном стекле.
Как-то утром художник Фучик оставил «Золотого барана» с тем, чтобы уже никогда не вернуться сюда. Я видел лишь его спину: он прыгал по мерзлым булыжникам мостовой, перекинув через плечо холщовую сумку. По сей день, когда я мысленно представляю себе Фучика, его лицо скрыто туманом, как лик Магомета на изображениях. Ярослав Майринк однажды зашел посмотреть, не замерз ли я до смерти в своем жилище; он предположил, что Фучика уволили за безделье. Сам Майринк, кстати сказать, загладил свои ошибки и был восстановлен в статусе.
– Возьмите меня во дворец, – умолял я. – Представьте меня князьям и графиням, другим художникам. Прошу вас, пожалуйста, вытащите меня из этой дыры!
Я дрожал на своем стуле, закутанный в одеяло, и жаловался, что слышу, как трещит подо льдом Влтава, что, когда я кладу голову на подушку, то различаю, как звенит моя кровь, словно смерзшаяся в кристаллики. Майринк принимал сию бурю эмоций со сдержанным равнодушием, пока я не опрокинул с досады черную склянку.