Но если химеры одерживают верх (хотя олень с его едким запахом кожи был абсолютно реален), то разумнее отпустить опоры и бежать к центру, к ужасам цивилизации, бежать мучительно медленно, в принудительном темпе шага. Вначале преодолеваешь гласис, местность предков и отпрысков города, его утомительные, будничные, ветхие и обтрепанные края. Как обездвиженные суставы сраженного великана, в летней траве лежат транспортные развязки. Свалки шин, скрап, бензоколонки, стоянки подержанных автомобилей насмешливо напоминают нам о былой мобильности. Давно уже ничто не возбуждает нас сильнее, чем езда, чем мысль о беспечном и вальяжном передвижении. Во время фазы негативного возбуждения можно наблюдать, как я на автобане в бессмысленной ярости и ревности карабкаюсь на раскаленный листовой металл и бью ногами по лобовым стеклам, наслаждаясь их превращением в ледяные паутинки перед лицами водителей. Типичный образец третьей фазы. Боль в ноге способствует отрезвлению. Мы блуждаем среди пустынных трасс трубопроводов, вблизи химических фабрик и рафинировочных заводов, среди стальных сеток товарных станций, мимо скотобоен, складов стройматериалов, гравийных заводов, чистых фабричных цехов и замасленных мастерских, которые походят друг на друга лишь грузом мертвенной тишины. Бродим по онемевшим от ярости убогим пригородам, по нескончаемой пустоши односемейных домов, односемейных садов, односемейных собак, где нас не могут утешить мыльно-пенные домохозяйки, торопливо, будто спасаясь от преследования, шагаем через территории электрофабрик, через парковки титанических супермаркетов, по вечнозеленым лугам нашего дня, нашего, надо заметить, понедельника с его своеобразным характером. Преимущество такого тягостного, такого медленного приближения к центрам — во все том же забытом Шпер-бером привыкании. При виде каждого болванчика-путешественника, каждого немого фигурного ансамбля на автобусной остановке или около киоска с сосисками, каждой заснувшей на тротуаре детсадовской группы, каждой закусочной с избыточным количеством манекенов и каждой рабочей столовой, где аскетичные йоги месяцами держат кусок перед открытым ртом, на сетчатку слой за слоем ложатся картины разрушения, как отпечатки копирки цвета давно желанной ночи или темной депрессии, в которой мы барахтаемся, точно в смоле или дегте.
Может, только зайти в подъезд. Дойти до запертой двери. Требуются находчивость и ловкость, чтобы попасть в квартиру на третьем этаже, где нет ни человека, ни животного. Накатывают волны спокойствия и тихой боли, как в покинутой и чисто прибранной детской комнате, хотя именно ее и нет в квартире, по которой я сейчас иду, медленно, будто в каком-то, будто в нашем сне. Мебель. Картины на стенах. Торопливо застеленная перед отъездом кровать. Две прикроватные тумбочки, которым следует отличаться друг от друга. В стеклянном гробу полуденного света торжественно лежит труп и кажется совсем далеким, величавым, пока, подойдя ближе, не узнаешь собственные плечи, шею, холодное восковое лицо. Здесь нет иного человека, ни даже так называемой умершей оболочки, кроме твоей собственной, смертной, съежившейся внутри мыльного пузыря времени. Ни в одной другой квартире, где я побывал за наш пятилетний понедельник, я не мог быть так уверен, что никого не встречу, как в этой, куда всякий раз попадал — несмотря на ключ в кармане — через разбитое мною кухонное окно. Как обычно перед долгой поездкой, Карин все помыла и убрала, чтобы по возвращении нас встретил приветливый чистый дом, который кажется мне теперь стерильно пустым. Лишь на моем рабочем столе обычный беспорядок, ни на секунду не устаревший, и все же — как газеты нулевого дня, как некогда актуальные бумаги и документы в каютах затонувшего судна — все неважнее и мутнее, за исключением информационной брошюры ЦЕРНа на французском языке («пример международного сотрудничества ученых»), которая фосфоресцирует из-за переполняющей ее энергии, лежа рядом с бледной — еще при жизни и сразу после проявки — фотографией нас с Карин на мосту Понт-Нёф (свадебное путешествие, август 1995-го).
При первом визите я набросился на белье, на вещи, на подушку Карин в поисках ее запаха, ее волос и волосков, микроскопических кусочков ее кожи. При визитациях (тем более самовизитациях) необходимо хладнокровие, хотя это так же трудно, как если пробы ради лечь в гроб. Какое утешение, что не видишь себя, какое проклятие, что стал другим. Обливаясь потом, в ново-украденных походных ботинках, коротких штанах, с рюкзаком через плечо, я ходил по чисто убранным комнатам бездетной пары, разглядывая мебель, косметику в ванной, бытовые предметы, понятные мне как археологу, ибо я прекрасно разбирался в реликвиях вплоть до последней вазочки, до самой необычной пряжки, до фаллического погребального дара — сведущий и варварски одетый исследователь древностей из Вены или Чикаго, который с трудом пробирается по помпейской вилле, а на его запястьях висят три часообразных инструмента для измерения боли, тоски, паранойи и, конечно, иного времени (12:48 на кухонных часах, 12:45 на радиобудильнике, 6:27 на золотых часиках Карин на полочке в прихожей). Фотографии приводят нас в ярость, из года в год все сильнее. Или повергают в отчаяние, особенно если мы находим там себя самих, выуженных из потока и замороженных, двухмерные миниатюры, снятая и расплющенная кожа неких исторических зверьков, обманчиво похожих на нас, только ростом не больше мышки, из эоцена или третичного периода до нулевой эры. Рядом — их мелкие любимые, которые теперь выросли в больших, объемных, теплых существ и вблизи так же далеки, как если бы впали в кому или были настигнуты молнией клинической смерти, однако при помощи невидимых капиллярных инъекций защищены от временного распада. Фотографии Карин были пыткой (сравнимой разве что с воспоминанием об извращенном оказании первой помощи псевдоклону). Мне пришлось прочитать все ее письма, дневники, новые и старые календари, проанализировать ее записки, все закорючки и каракули во всех блокнотиках и на всех листочках, которые я смог обнаружить во время тщательного обыска в каждой комнате, каждом шкафу, каждом ящике, каждом кармане. Визитация сулит успех, если вооружиться методами криминальной полиции.
В первое, десяти– или одиннадцатидневное посещение мне не хватало систематичности. При мысли о том, чтобы лечь в нашу постель, меня пробирала дрожь, как от угрозы мнимой смерти, поэтому я спал в основном у соседей, благо дверь в их квартиру была открыта. И хотя там я подробно обдумывал, где именно следует поискать указаний о балтийском путешествии и намеков на возможное местопребывание Карин, я терял нить, забывая о цели, стоило зайти в задний двор и забраться по водосточной трубе в окно кухни. Как актер на сцене, где он сыграл тысячу спектаклей, я повсюду видел призраки эпизодов из нашей с Карин жизни, часто сразу нескольких, то наслаивающихся друг на друга, то перебивающих друг друга, словно в быстром киномонтаже. Наши ужины, долгие разговоры, первая серьезная ссора на кухне. Воскресенье сразу после переезда, невероятно стерильная квартира, без мебели, как в спектакле Беккета. Ночь по-тоскански, на балконе, в соседских старых спальных мешках цвета хаки. Шкаф в ногах кровати, к которому я направляюсь за презервативом, разгоряченный, но в таком ледяном душевном спокойствии, точно мир уже во власти безжизненного наркоза безвременья, пока рука Карин слегка потирает место, только что покинутое моим языком. И тут словно удар тяжелого кулака между лопаток едва не свалил меня с ног. Карин лежала тогда в позе псевдоклона (которого я, с трудом вновь одев, усадил на деревянную скамейку на платформе). Мне никогда не найти ее, даже если я месяцами буду прочесывать мой Бермудский треугольник между Берлином, Гданьском и Ростоком.
Годами. После тринадцати безночных недель мне казалось, что такие массивы времени невозможно выдержать. В другой раз, опустившись на стул в нашей кухне, я долго взирал на пачки купюр, беспорядочно сваленные мной на столе. Никогда уже не узнать, было бы мне сейчас лучше или хуже, если бы в последние настоящие месяцы мы с Карин жили в ладу. Частые поездки, развлечения поодиночке, избыток алкоголя в компаниях, избыток трезвых разговоров наедине. Уверенная, все жестче, манера общения Карин, должно быть, неизбежная после всех пациентов, профессиональная болезнь, загнала меня в тупик, в мечтательно засасывающий тупик между ног Анны, и все же без принуждения, а потому непростительны те пять инфракрасных распаленных минут в фотолаборатории, в циничном и жалком для нас теперь месте. Наверняка сейчас, и сейчас, и сейчас, пока аналоговые часы на кухне показывают 12:48:53, Анна, гораздо живее, чем в моих воспоминаниях, идет через проклятие вместе с Борисом. При взгляде на стул в спальне, куда Карин обычно вешала свои вещи, мне наконец ударила в глаза красная полоска. Я вытащил из-под летнего костюма блузку макового цвета, какую я в несчастном возбуждении запихивал в джинсы псевдоклона на лозаннской платформе. Разумеется, это был тоже клон из обычной текстильной фабрики Тайваня. Карин пребывает в том же состоянии, что и ее более красивая, ошпаренная кофе близняшка, и восьмилетний Кристоф, открывающий мне дверь в соседнюю квартиру, и его необъятная мама Лаура, которая уже больше недели одаряет меня теплейшим гостеприимством, — это стало мне теперь абсолютно ясно, точно для доказательства хватало одного предмета одежды. Она не будет исключением. Для ледникового периода она — как все остальные.