ФАЗА ТРЕТЬЯ: НАДРУГАТЕЛЬСТВО
Одну фазу Шпербер упустил. Разумеется, она никогда не наступает, а если и появляется, то без непреклонности других фаз, и малейшее раздумье, мельчайшая неосторожность, минимальное увеличение напряжения взгляда ее разрушают. У нас не может быть привыкания. Когда я иду по загородной неизъезженной дороге, одновременно безысходной и открывающей бесконечные перспективы, среди холмистых полей, видя только их да лазурное небо, иногда оцепеневшие деревни и города, встречи с застылыми людьми, пустыни тишины за плечами кажутся мне элементами совсем привычного воспоминания, ведь и раньше давнишние разговоры могли представляться выдумкой, некогда встреченные люди — тусклыми фотографиями, а минувшие движения распадались на бессвязные образы. И получается, еще вчера мне было очень интересно поговорить с неким ученым, который так увлекся беседой, что позабыл о супе с щучьими клецками, и нужно как-то свыкнуться с абсурдным фактом встречи то ли в 1997-м, то ли в 1999 году с младшей сестрой-близняшкой моей жены, которая вдобавок была красивее (но не умнее, не добрее и наверняка совсем не такой независимой и жизнерадостной).
И даже если полуденное солнце до самого вечера обжигает поля и дорожную пыль и не шевельнутся ни травинка и ни единый листок, а короткие тени каменными полукругами лежат за каждым предметом, все равно для одинокого путника иллюзия может длиться не один час: обманувшийся и счастливый, будто попавший на полотно Шпицвега[33], то есть скорее даже в фильм Шпицве-га, где в принципе все может двигаться. Подчас я оставался под открытым небом до ночи. Парадоксально доверяя как своим фантазиям, так и их антитезису, я искал место в тени кустарника или дерева, словно для обычного краткого привала, расставлял вокруг часы и ложился на тонкий надувной матрац, который предусмотрительно носил с собой для подобных случаев, ничем не накрываясь, в непоколебимой уверенности, что в ближайшую ночь не будет ни дождя, ни похолодания и даже муравей не потревожит мой сон.
При пробуждении всегда подстерегает западня предельного ужаса, молниеносное осознание, когда набрасываются ехидно-прозрачные чудища, монстры отсутствия, которым под силу пробить любую броню. Обуздывать их научаешься лишь спустя месяцы и годы безвременья. Это особенно нетрудно на безлюдном берегу, на лужайке или просеке. Говоришь себе, что получил еще один день отпуска и что сегодня тоже нет нужды противиться свободному теченью чувств. Ни профессии, ни плана, ни обязанностей, ничего. Прочны только самые сильные и свежие впечатления, то, что крепко мучит или сулит великое счастье. Пейзаж всегда безучастный, сверкающий, мертвый, из кварца, стекла, раскаленного камня, как в тот первый день после той первой ночи, беззащитно проведенной неподалеку от Лозанны. Мысль о Карин была единственным ориентиром. Чем она лучше псевдоклона, если пребывает в том же состоянии?
Стыд — последнее дело для нас. Но это приходит с безвременьем. Дымящиеся пятна горячего кофе на джинсовой ткани. Мой испуг, каскад из вины, страха, благоразумия, паники, размышлений, необходимости действовать, ведь я все-таки подошел неосмотрительно близко. Женщина завалилась мне на плечо, когда я стал перед ней на колени, чтобы как можно скорее стянуть ей с бедер джинсы, точно они пропитаны бензином и горят. Положив ее прямо на бетонную платформу, судорожно дергал дрожащими руками пояс, но вдруг осознал всю чудовищную глупость моего вида, так что пришлось с пылающими щеками резко отпрянуть, а потом, успокоившись, пойти на поиски воды и льда, ибо эти вещества эффективны как для оказания самой первой помощи, так и для причинения всех возможных несчастий. Вернувшись и вновь впустив женщину в свою хроносферу, я быстро прижал к ее левому бедру пакетик с кусочками льда, которые набрал в холодильнике какого-то киоска. Три четверти часа, согласно всем наручным часам, я остужал ошпаренное место, скрючившись под ногами пассажиров, равнодушно смотрящих в бездвижных направлениях, потел и страдал, точно всему виной не моя невнимательность, а коварство в духе венериной мухоловки, измышленное прекрасной копией, податливо распростершейся теперь в позе, какую она, должно быть, могла принять в минуты крайнего возбуждения или подчиняясь насилию. Нечего и говорить, что именно в такие моменты приходят мысли о внезапном включении мирового двигателя.
Приключения подобного рода развлекают во время одиноких походов по сельской местности. Отказываясь представить, что, подобно незнакомке на платформе, передо мной могла лежать Карин, я шагал в неизвестность, рисуя себе, как вот-вот через потайную дверцу, скрытую под фотообоями, найду выход в Старый Свет. Признаюсь, мы долго тешились злобной и нелогичной надеждой, что оцепенела именно Швейцария. Это было бы весьма подходяще. Ограды заколдованного замка, стенки хрустального Белоснежкиного гроба мгновенно разрушились бы при пересечении границы Швейцарской Конфедерации как ярчайшее воплощение роскошной гельветской нейтральности.
Внутри нашего безбрежного дня различаются только городская и сельская местности. Пока по дороге не попадаются болванчики, иллюзия сохраняется. Тогда мнится, что безветренный мир вымощен потайными дверцами или как минимум облицован зеркалами ложных (нехронифицированных) и истинных (полу-хронифицированных) воспоминаний. Пространство открывается, предлагает себя, но требует от путешественника пропасть времени. Лес вновь опасен, то есть как минимум сулит серьезные неудобства, если, к примеру, заблудиться без достаточных запасов провианта, вывихнуть или вообще сломать ногу, так что тебя ждет столь же скудная медицинская помощь, как некогда твоего предка в почти непроторенных лиственных морях Средневековья. Забираешься на холм, на дерево, чтобы отыскать в безжалостно однотонном, коварно ждущем твоих шагов пейзаже просвет или хотя бы какой-нибудь ориентир. Спустя несколько изобильно-иллюзорных загородных дней летнего отпуска под немилосердно молчаливыми верхушками деревьев без малейшего дуновения внутренность черепа сравнима с купольным сводом барочной церкви, точнее, с его маниакально-скабрезной модификацией, которую разудалые художники заполнили фресками телес ветчинного цвета, искушений и химерических страстей и желаний, вымышленных, разбуженных монстров, порожденных моими воспоминаниями о Карин, Анне, псевдоклоне во время первого горячечного пешего марша на Мюнхен. Помочь может средство под названием (данным в виде исключения не Шпербером) опорная ходьба, совсем не трудная для европейского культурного ландшафта техника, позволяющая уединиться без ощущения потерянности, следуя на каком угодно отдалении за общественными транспортными путями. Тягостны и выгодны улицы и автострады с их указателями: ограничения скорости, названия населенных пунктов, оставшиеся до цели километры, с тысячами пестрых аквариумов, через открытые окна которых можно стащить немного рыбьего корма. На железнодорожных путях, наоборот, мало интересного, к тому же нередко рядом с ними подходящих тропинок-то и нет, а обычные кондиционируемые поезда с бесшовно вставленными в металл окнами превратились в цепочки запертых холодильников. Если хватает отваги и веселости, я иду вдоль телефонных линий с их омертвелым жужжанием, порой прижимая ухо к деревянным столбам. (Шум! Освобожденное сопротивление материала в ареале хроносферы.) Наблюдения за бездвижными проекциями птичьих силуэтов ничему меня пока не научили. Столь же нелепы для ориентации и линии электропередач на полях и просеках, бесполезные тяжелые пучки, поддерживаемые огромными шестирукими водоносами. Часто они приводят лишь к причудливым сооружениям и малолюдным электростанциям, где тем не менее можно найти минимальные запасы еды или — доступную даже для нас — возможность мгновенной смерти. Однажды, погруженный в свои мысли, безучастно глядя на проволочную ограду, нереально большие трансформаторы и изоляторы, я испытал шок, столкнувшись около такой станции с чем-то абсолютно неожиданным, а именно с поднявшимся в прыжке оленем, подобно мощному коричневому балластному мешку рухнувшему передо мной из ниоткуда.
Но если химеры одерживают верх (хотя олень с его едким запахом кожи был абсолютно реален), то разумнее отпустить опоры и бежать к центру, к ужасам цивилизации, бежать мучительно медленно, в принудительном темпе шага. Вначале преодолеваешь гласис, местность предков и отпрысков города, его утомительные, будничные, ветхие и обтрепанные края. Как обездвиженные суставы сраженного великана, в летней траве лежат транспортные развязки. Свалки шин, скрап, бензоколонки, стоянки подержанных автомобилей насмешливо напоминают нам о былой мобильности. Давно уже ничто не возбуждает нас сильнее, чем езда, чем мысль о беспечном и вальяжном передвижении. Во время фазы негативного возбуждения можно наблюдать, как я на автобане в бессмысленной ярости и ревности карабкаюсь на раскаленный листовой металл и бью ногами по лобовым стеклам, наслаждаясь их превращением в ледяные паутинки перед лицами водителей. Типичный образец третьей фазы. Боль в ноге способствует отрезвлению. Мы блуждаем среди пустынных трасс трубопроводов, вблизи химических фабрик и рафинировочных заводов, среди стальных сеток товарных станций, мимо скотобоен, складов стройматериалов, гравийных заводов, чистых фабричных цехов и замасленных мастерских, которые походят друг на друга лишь грузом мертвенной тишины. Бродим по онемевшим от ярости убогим пригородам, по нескончаемой пустоши односемейных домов, односемейных садов, односемейных собак, где нас не могут утешить мыльно-пенные домохозяйки, торопливо, будто спасаясь от преследования, шагаем через территории электрофабрик, через парковки титанических супермаркетов, по вечнозеленым лугам нашего дня, нашего, надо заметить, понедельника с его своеобразным характером. Преимущество такого тягостного, такого медленного приближения к центрам — во все том же забытом Шпер-бером привыкании. При виде каждого болванчика-путешественника, каждого немого фигурного ансамбля на автобусной остановке или около киоска с сосисками, каждой заснувшей на тротуаре детсадовской группы, каждой закусочной с избыточным количеством манекенов и каждой рабочей столовой, где аскетичные йоги месяцами держат кусок перед открытым ртом, на сетчатку слой за слоем ложатся картины разрушения, как отпечатки копирки цвета давно желанной ночи или темной депрессии, в которой мы барахтаемся, точно в смоле или дегте.