Тот ее снимок, который я нашел в Риме в монастырском саду, – я вынимаю его и любуюсь. Ночью мои глаза полны слез. Днем я с головой окунаюсь в работу. Не знаю, окончится ли когда-нибудь список тех жертв, которые мне приходится приносить.
Дядюшка Пепи был вездесущ. Именно это его качество отмечали чаще всего. Говорили, например, так: «Он как будто везде сразу», или «Этот человек, кажется, повсюду», или просто: «Дядюшка Пепи везде». Вездесущность являлась лишь одним из нескольких качеств, которые переводили его в сферу сверхчеловеческого. А еще он был фантастически чистым для Аушвица; в его присутствии, а присутствовал он везде и всегда, я ощущал царапины и порезы на своем неровном подбородке, короткие, но непослушные волосы, обвисшую морщинами форму, тусклые черные сапоги. Лицо у него было, как у кошки, расширенное к вискам, и моргал он по-кошачьи неторопливо. На сортировке он двигался с грацией фотомодели, будто ряд изящных решений. Казалось, он лишь притворяется человеческим существом. При всей своей самодостаточности, Дядюшка Пепи тем не менее проявлял великодушную снисходительность и к тому же был необычайно коллегиален – ну, не с такими юнцами, как я, конечно, а с медиками старше меня по званию, с Тило и Виртцем. Но я, помимо всего прочего, был удостоен особой привилегии – ассистировать Дядюшке Пепи, и довольно-таки регулярно, в Комнате 1 в Двадцатом блоке, а потом даже в самом Десятом блоке.
В Комнате 1 я узнал комнату из своих снов. Розовый резиновый фартук на вешалке, тазы и термосы с инструментами, окровавленная вата, шприц на четверть литра с тридцатисантиметровой иглой. «Вот та самая комната, – подумал я, – в которой будет скорбно решаться что-то роковое». Но сны обманчивы, они любят подразнить, посмеяться над истиной… Уже подававших признаки жизни пациентов привозили одного за другим из штабеля за дверью и закрепляли на стуле в Комнате 1, которая выглядела именно так, как и должна выглядеть лаборатория Института гигиены: мир пузырьков и склянок. Шприцем можно было работать внутривенно и внутрисердечно. Дядюшка Пепи предпочитал второй вариант как более эффективный и гуманный. Мы работали и так, и так. Сердце: пациенту завязывают глаза полотенцем, в рот ему, чтобы заглушить вопли, всовывают его собственный правый кулак, игла вводится в глубокую ложбинку под пятым ребром. Вена: пациент кладет предплечье на столик, резиновый жгут, набухшие вены, игла, целесообразный мазок спиртом. Иногда Дядюшке Пепи приходилось приводить их в чувство несколькими пощечинами. Трупы были розовые с голубоватым отливом. Смерть, розовую с оттенком желтизны, мы собирали в стеклянные цилиндрики с надписью «Фенол». После дня такой работы выползаешь на улицу, в белом халате и черных сапогах, со знакомой головной болью, плаксиво попыхивая папиросой, и завтрак комком подступает тебе к горлу, а небо на востоке по цвету напоминает фенол.
Он вел. Мы шли за ним. Работа с фенолом стала абсолютно рутинной. Мы занимались ею все время. Лишь позже, в Десятом блоке, я увидел, на что действительно способен Дядюшка Пепи.
Впервые моя жена Герта приехала в Аушвиц весной 1944 года – наверное, некстати. Тогда мы делали венгерских евреев, с невероятным размахом, тысяч по десять в день. Некстати, потому что я дежурил на сортировке практически каждую ночь, да и работа утомляла своей обезличенностью: сортировка теперь проводилась через громкоговоритель, такой шел поток, и мне ничего не оставалось делать, кроме как торчать на платформе, жрать шнапс и надрывать глотку с коллегами – лишая, таким образом, Герту того безраздельного внимания, которого жаждет каждая молодая жена… Погодите. Начну-ка я с другого.
Все было приготовлено к ее приезду. Заботливейший доктор Виртц предоставил нам часть своего жилья – дивную квартирку с отдельной кухней и ванной, с окнами, занавешенными кружевными шторами и выходящими на высокий белый забор. За забором – приглушенная какофония Кат-Цет… С доктором Виртцем живут сейчас жена и трое детей. Я надеялся, что Герта какую-то часть времени будет проводить играя с маленькими Виртцами. Хотя это могло задеть за больное… Сидя на диване, я тихо плакал; думаю, мне хотелось, чтобы Аушвиц выглядел попривлекательнее, чем теперь, в безветренную жару и осаждаемый мириадами рвущихся к болоту мух. Услышав, как подъезжает служебный автомобиль, я вышел в светло-коричневый палисадник. Чего я ждал? Наверное, привычной неловкости. Упреков, обвинений, печали – возможно, даже бессильных ударов слабыми кулачками. Чтобы как-то решить все проблемы в первую ночь в любовном акте. Или уж наверняка во вторую. Так обычно начинаются подобные связи. Меньше всего на свете я ожидал правдивых заявлений. К правде я был готов в наименьшей степени. А ведь можно было догадаться. В конце концов, здесь, в Аушвице, мир устроен по-другому. В нем есть смысл.
Водитель сентиментально смотрел, как она вылезает из машины и шагает по тропинке. Затем она повернулась ко мне лицом. Ничего похожего на свою фотографию. На ту ясноликую девочку со снимка.
– Ты для меня чужой, – сказала она.
Fremde: чужой.
– Пожалуйста, – заговорил я. – Пожалуйста, любимая.
Bitte. Liebling.
– Я тебя не знаю, – сказала она.
Ich kenne dich nicht.
Герта склонила голову, я помог ей снять пальто. И что-то обволокло меня, что-то скроенное точно по моему размеру, как форма или костюм поверх того, который я носил, что-то простроченное печалью.
Ее застенчивость оказалась несокрушимой. Мы тихо, буквально безмолвно, пообедали флюидальными сосисками. Герта совершенно не умеет обращаться с тяжелыми столовыми приборами и шведским сервизом. Когда слуги ушли, она пересела на диван и уставилась на красивый ковер. Я подсел к ней. Ее не тронули мои легкомысленные, но довольно-таки вялые ухаживания, нужные слова почему-то не находились. Я и сам-то не очень хорошо себя чувствовал. И чем ближе к утру, тем хуже. А затем совсем погано, после судорожного посещения маленькой, но гулкой ванной, воздух в которой полнился шустрыми сквознячками и запахом гари. С некоторым раздражением я улегся в постель, даже не раздевшись. Проснулся часов около четырех утра, все так же обутый, а она лежала рядом, заключенная в свою шерстяную ночнушку, и со злостью шептала: Nein. Nie. Nie. Никогда. Никогда. Никакие ласки и нежности (ни добродушные насмешки) не могли смягчить ее сердце. Я вылез из постели – оп! – и поднялся с пола. Герта уже спала. Помнится, я подумал, каким белым, холодным и спокойным выглядит ее лицо без ветра мыслей или чувств, и, покачиваясь, пошел на сортировку.
Предприятие наше выпускало людей, но и животное царство играло свою роль в новом миропорядке. Тележки с трупами тупо, с животным безразличием, влекли с мест захоронения мулы и быки. Коровы не отрывались от своих пастбищ, словно заявляя равнодушно: «Все нормально. Без комментариев», – как будто вызывать с небес над рекой сонмы людей было в порядке вещей. Еще мы держали кроликов и обходились с ними столь же изобретательно, столь же, раз нужда заставила, хитроумно, как с людьми. Сотрудники жертвовали опушку своих пальто на шкурки этим зверькам. А кроме того, конечно, были собаки, хрипящие боксеры со сплющенными мордами и трясущимися челюстями, с вездесущими загнутыми крестами на кургузых попонах в честь евреев, которых они излечили своими зубами.
В клубе я слышал – если, конечно, правильно разобрал, – что евреи произошли от обезьян (Men-schenaffen), и всякие славяне тоже, и прочие. А вот немцы сохранились во льдах на затерянном континенте Атлантиде с самого сотворения мира. Приятно это осознавать. Это открыл метеорологический отдел в Ahnenerbe. Официально они разрабатывают долгосрочные прогнозы погоды; на самом же деле – стремятся доказать теорию мирового льда раз и навсегда.
Что-то я такое уже слышал. Атлантида… Близнецы и карлики. Ahnenerbe является подразделением Schutzstaffel. Schutzstaffel – Силы обороны. Ahnenerbe – Наследие предков. Именно оттуда Дядюшка Пепи получает черепа и кости.
* * *
Мне, конечно, знакомы женские уловки. Но я был разочарован, я был крайне разочарован, когда на вторую ночь Герта повела себя не лучше, чем в первую. В целом – точно так же. Неужели ничто не «растопит лед» – мировой лед брака? Сама идея постепенного сближения была вначале даже по-своему привлекательной. «Но уж третьей – и последней – ночью, – думал я, – когда мы будем предоставлены сами себе…»
Ночная рубашка у Герты совсем детская. Она разукрашена джиннами и духами. Я молил этих духов и джиннов. Лихорадочно, всю ночь, молил их: о жалость ложа, о ложа ложь… Перед этим случались моменты, когда я был спокойнее, и мы с Гертой могли поговорить. Она со слезами толковала о das Baby, а младенец – тема довольно пагубная. У меня также сложилось явное впечатление, что Герта не одобряет работы, которой я тут занимаюсь. Гневным шепотом она осыпала меня оскорблениями, но ни одного из них я не понимал. Даже в темноте я видел, какое у нее при этом перекошенное лицо. Почему я ничего не смог ответить?