Так вот, когда победили большевики, мой дядя стал прятаться. Для дяди ужасно было прятаться, но он думал, что его жизнь нужна ей. Дядя не знал, что она уже встретилась глазами с его другом.
Дядя стал жить у своей тети. Эта тетя, моя двоюродная бабушка, была бездетной и среди детей своей сестры больше всех любила Шалву. Еще маленьким она часто брала его к себе, и он тоже любил гостить у тети. И вот сейчас через много лет он опять приехал к ней.
Тетя всегда жила тихо и незаметно, и место, в котором она жила, тоже было тихим и не менялось с годами, и моему дяде казалось, когда он жил у своей тети, что и в мире ничего не изменилось. Так ему казалось, если бы не газеты, которые приносил мальчик, сын тетиного сторожа.
Кстати, это именно мой отец, хотя холодок пробежал между ним и братом с того кутежа, когда дядя сказал: «Все неправда о ней!» Это именно отец посоветовал дяде приехать сюда.
— Поезжай к тете, Шалва, — сказал мой отец дяде, — хотя у нее в городе все знают, что она княжна и светлейшая, но все как-то забывают об этом. Потом у нее другая фамилия, и никто не подумает, что она тетя знаменитого Шалвы. А те, кто подумает, наверняка решат, что ты не будешь прятаться у родственников.
И вот дядя Шалва стал прятаться у тети, а время было непростое и летело быстро, и жена дяди Шалвы уже не переглядывалась с его другом, они играли влюбленных в одной пьесе, а после спектакля дядин друг приходил к ней в тот дом на улице с платанами, где окна ее спальни выходили в сад, как она хотела. Они не были идеалистами, как дядя. Когда они стали наконец мужем и женой, они все равно искали чего-то вокруг — он путался с какими-то балеринами, и она тоже спала с кем попало. Но на сцене они умели любить, там у них это получалось гениально, их даже звали в Берлин обоих; я не помню, почему они не поехали, по-моему, правительство не пустило их из-за дяди — он уже был во Франции. Они были очень талантливы оба: она просто как Сара Бернар, и голос необыкновенный.
Я помню, она пела еще для дяди у тети Тасо. Это совсем не та тетя, у которой прятался дядя; об этой тете, уже моей тете, я расскажу потом, какая она была роковая женщина, хотя в жизни у нее был только один мужчина.
Дядина жена пела в тот вечер как ангел, можно было понять тогда, почему дядя Шалва и считал ее Ангелом. Она пела, а мой дядя читал стихи. Я и сейчас вижу, как они — мой дядя и мои тети, отец и мать сидят в гостиной вокруг черного рояля, высокие узкие окна раскрыты, трамвай слышен, да, тогда ходили трамваи, не так много времени прошло, и я не такая уж старая. Трамвай звонит, и еще звенит люстра, большая люстра со стеклянной бахромой, бахрома тоненько звенит от ветра, когда мой дядя Шалва читает стихи. Это уже после того, как она пела. Дядя сочинял стихи, но он их никогда не записывал, он их просто сочинял.
Вот он приходит кутить, а друзья кричат ему:
— О, Шалва! Читай стихи!
И дядя читает стихи, может всю ночь читать, читает, пьет, и никогда своих стихов не записывал, другие иногда записывали, и уже в Париже выходила книжка стихов дяди Шалвы. Это были стихи любовные, в них ничего не было про политику. Но в жизни он не был поэтом, он был политиком, к сожалению. Всю жизнь он ею занимался до старости и без всякого смысла — всю жизнь. И всю жизнь он любил свою жену, хотя она была потом женой другого человека. Он все простил ей, он был верующий. Странно, тогда и политики были верующие. А когда мой дядя прятался у своей старой тети, он любил жену, как какая-нибудь Пенелопа Одиссея, то есть так, как мужчины не любят, весь, целиком. Обычно их всегда что-нибудь отвлекает, они всегда чем-то заняты еще — войной, политикой, или у них профсоюзное собрание. А моего дядю тогда ничто не отвлекало, он был молод и горел любовью, и у него было много свободного времени — большевики уже заняли всю Грузию, бороться с ними было смешно, дядя понимал это лучше других, и потом жизнь была ему дорога. Я объясняла, почему ему была дорога тогда собственная жизнь. Все она, она, она — эта женщина.
Короче говоря, дядя не знал, что ему делать. Тетя варила ему по утрам кофе, потом он читал газеты, тогда было много газет, и все писали разное, но, я говорила, дядя был гениальный политик, и он заранее знал, кто что напишет, и ему скоро это стало совсем неинтересно, он мельком проглядывал газеты, а внимательно изучал только программу тбилисских театров. Он хотел знать, что сегодня играет она. Живя в этом маленьком городке, он каждый вечер знал, что она играет в Тбилиси, и, когда он, предположим, читал в программе — «Дама с камелиями», он, волнуясь, будто опаздывает на спектакль, быстро ужинал и, поцеловав тете руку, выходил на балкон. Была осень, конец сентября, он брал с собою плед, вино и сигары и, завернувшись в плед, садился в кресло-качалку. Дядя всегда курил только сигары, этому он научился еще при царе, когда жил в Швейцарии в эмиграции. Он сидел в старой тетиной качалке, покачиваясь, курил и пил вино, и смотрел прямо перед собою. Ему не надо было закрывать глаза, чтобы представить ее; он мог смотреть на что угодно и видеть ее — на горы, на небо, темнеющее над горами, на звезды, на белые при луне листья винограда, — он смотрел и видел ее.
Он знал каждый спектакль жены. Начиная с репетиций видел много раз и помнил ее движения почти так же, как всю ее всегда помнил, а особенно вот такими вечерами, уходящими в ночь, в забытье, в беспамятство. Даже во сне тоска охватывала его. Наверное, это было желание. Сегодня она играла Орленка Ростана. В мужском платье, с ярким театральным лицом, отчужденная сценой, публикой, светом, его жена заламывала руки, как было принято тогда: несчастный мальчик, движения подростка, порывистые, трепетные, о, такие женские движения…
— Ты простудишься, милый Шалва, — сказала тетя, выходя на балкон, — сегодня ветер.
— Нет, тетя. Я очень закаленный.
— Ты сейчас похож на маленького, Шалва. У тебя такое лицо, как когда ты был мальчиком и приезжал ко мне. Ты помнишь, Шалва, как тебя привозил наш Ираклий? Царствие ему Небесное! Больше таких слуг не будет. Я всегда разрешала тебе посидеть здесь подольше и посмотреть на луну.
— Тетя, — сказал тогда он. Мне тетя рассказывала, у него был такой спокойный голос. — Когда поезд в Тифлис?
Тетя еще ничего не понимала, и она ему сказала:
— Ничего не изменилось в расписании, хотя все изменилось. Странно, но поезда ходят по-прежнему: один утром, другой вечером. Разве ты не привык после ужина слушать его гудок?
И тогда Шалва сказал, еще не вставая:
— Тетя, я хочу уехать на одну ночь. Я вернусь утром.
Тетя заплакала.
Но он поехал в Тбилиси. Его никто не узнал в поезде, наверное, просто не было знакомых. А потом его друзья еще месяц назад распустили слух, что он бежал в Турцию. Что он такого сделал, почему Турция, почему все так боялись за него? — не помню, я была девчонкой, и такое было время.
Но дядя благополучно добрался до Тбилиси и взял извозчика, и тот привез его на улицу, мощенную черными каменными плитами.
Когда, не доехав шагов ста до своего дома, дядя остановил извозчика и спрыгнул на землю, и хотел расплатиться, тот не взял денег. Он смотрел на дядю и улыбался во весь рот:
— Я горжусь, что вез тебя этой ночью, князь. Я не верил, когда люди говорили, что ты удрал в Турцию. Я знаю, что ты никогда не покинешь свою землю.
— Никогда, — сказал дядя Шалва, он и вправду так думал.
Он не стал звонить в дверь, он никогда не доверял челяди, и он не знал, кто сейчас служит ей. Он просто перемахнул через забор в сад. Ее окно, окно их спальни слабо светилось. Оно было на втором этаже. У дяди было в запасе меньше двух часов, рассвет не должен был застать его в Тбилиси.
Если бы дядя знал тогда, что эти два часа — последние два часа в Тбилиси, может быть, он не так провел бы их, может быть, он обошел любимые им места своего города, может быть, просидел бы в хинкальной, может быть, поднялся на гору — ему бы как раз хватило двух часов, — и он увидел бы у своих ног ночной Тбилиси, похожий на бабочку, готовую улететь. Но он не знал, а знай, все равно бы побежал к ней.
Он влез на дерево, неслышно прыгнул на балкон, куда выходил светящийся лепесток ее окна, и заглянул в спальню. Она спала, одна, закатавшись в комочек в самом углу их огромной кровати. Ее платье было брошено в кресло. В высоком трюмо отражался ночник из фарфора. Это трюмо я потом сама у нее видела и любила вертеться перед ним; зеркало было красивое, и мне льстило, что она, известная актриса, отличает меня среди сверстниц. Я тогда знала только, что она была женой моего дяди, когда-то давно. Но я не понимала, почему отец не очень любит мои хождения к ней. Мне не сразу все рассказали, рассказали, когда выросла.
Она всегда была немного небрежна в одежде, не сильно, чуть-чуть, чтобы не быть неряшливой. Дяде моему, Шалве, это тоже в ней нравилось, и нравилось, что платья, сняв, бросает где попало. Он любил, не отдавая горничной, вешать в шкаф шелестящие, пахнущие ею платья. Это уже она сама, хвалясь, рассказывала мне, а про эту ночь рассказала его тетя, не моя тетя Тасо, а его тетя, моя двоюродная бабушка. Она жила очень долго.