О, как я любила ее в мгновенье! С восторгом я глядела на ее широкую фигуру, на бесцветные ежившиеся на висках волосы, на водянистые глаза. Но она лишь настороженно кивнула в ответ на мое приветствие и спросила строго:
— Вы слышали что-нибудь ночью?
— Нет, — ответила я немея.
— Ничего не слышали? Как странно, она покачала головой, — я думала, вы не спите.
— Я спала, — солгала я, — читала, а потом заснула.
— Я тож-ж-же сплю над книгою, — согласилась она, но все-таки не совсем поверила, — возможно, вы и не слышали. Но было так шумно!
У вас что-нибудь случилось? — почти без голоса спросила я.
— Да, — сказала она, — случилось. Пештик съел Плуштик.
Ее губы были намазаны, но подбородок дрожал.
…Я собрала вещи и в тот же день уехала. К станции я бежала бегом.
Я никогда не была больше в том месте и доме, да вряд ли буду. Но он снится мне… Бледные хозяева за одиноким столом и две их собаки, Пештик и Плуштик, с кудлатыми сумеречными головами. И горячая тоска охватывает меня с той остротой, которая бывает только во сне, и непонятно откуда взявшееся сожаление — но о ком? и о чем? — давит сердце.
Скрипичный квартет
Четверо — трое мужчин и женщина выходят друг за другом, садятся, под одним скрипит стул, они посмеиваются, переглядываясь, и мужчина подымается, передвигает стул, садится, но стул скрипит, и теперь все смеются, и тот, у которого скрипит стул, и двое других, и женщина смеясь опускает голову, и вдруг скрипит стул у легонького, тоненького, и они снова смеются, и важный служитель, как бог из машины, на вытянутых руках из кулисы выносит два новых стула и удаляется, и ничто не скрипит, а четвертый что-то шепчет женщине, и та просто падает от смеха, как школьница, и говорит прямо в зал — ноты забыл! и уже зал смеется, и даже служитель улыбается, и все ждут.
И наконец они начинают: две скрипки, альт и виолончель…
Но истории не про них.
I
— Роберт! Роберт! — часто слышалось с соседнего балкона.
Хозяина квартиры звали не Роберт. Его звали несколько экзотичнее. Робертом он назвал ворону с перебитым крылом, которую однажды принесла в руках его маленькая дочка.
Сам он был русский человек из Сибири, и родители были сибирские интеллигентные люди, но они почему-то дали ему сложное имя, вернее, даже не имя, а отдаленно напоминающее его производное из нескольких предметов и событий. И он носил имя, как крест. Девушкам всегда надо было объяснять, почему его так назвали, и он объяснял терпеливо. В столице он стал знаменит, но все равно надо было объяснять про имя уже не девушкам, а взрослым начальственным мужчинам.
Жена, за которой он безнадежно ухаживал институтские годы, вышла за него, когда стало понятно, что он будет знаменит: теперь она в свой черед отвечала на эти глупые вопросы, но потом ей это надоело, и она придумала мужу уменьшительное от некоего дурацкого, но зато реально существующего в мире имени. Многие его так звали теперь, но он сам не любил нового имени, по сути, он все равно был ближе к тому — первозванному.
Когда его девочка зимою в мокрых варежках — одна шерстяная пестрая, другая кожаная, на байке, но обе на одной ленточке, чтобы не потеряться — принесла в этих вот варежках тоже мокрую холодную птицу с заведенным ко лбу зрачком, и он взял большую, черную с серым раненую ворону, и та вдруг встрепенулась и сказала хрипло, что жива, то есть она сказала «кар», задыхаясь, а в переднюю, словно почувствовав неладное, вбежала его изящная жена и замахала руками в ярком шелку, руками-крыльями, и сразу же заметила разные варежки на голубой ленте, и позвала из кухни няньку, чтобы отругать за разные варежки, с птицей ей было и так все ясно, он понял, ему принесли друга, жалкого, задыхающегося от боли и несчастья, и, приняв птицу из детских рук, он молча, не ответив на раздраженную фразу жены, унес ее к себе.
Он сам выходил птицу, нянька только советовала невпопад или рассказывала, что у ворон, как у нее, на погоду болят кости, а дочь была крошечная, и немного побаивалась, когда Роберт, скосив на бок глаза, неловко, но уже весело прыгал по кабинету.
Робертом он назвал его сразу; может быть, если бы его самого звали не так, как звали, он бы и не назвал ворону — Роберт, но тут он с первого же мгновения, когда остался с ним один на один и почувствовал за хрупкими ребрышками лихорадочный стук слабеющего сердца, и острая нежность пронзила его, шепнул: «Роберт, мой Роберт!»
Совершенно иная жизнь началась, он спешил домой с забытым чувством; однажды, когда лифт долго не ехал, он взлетел на седьмой этаж, даже не запыхавшись, и поспешно отворив дверь квартиры, едва не толкнув няньку, которая не успела и пожаловаться, что вот лифт опять встал, и засмеялся, когда увидел, что и Роберт с той же, так ему понятной радостью, бежит навстречу, растопырив крылья, точно курица.
Вечерами они с Робертом теперь сидели вдвоем, жена любила ходить в гости, нянька с дочкою ложились рано, а ему хорошо работалось в эти спокойные вечерние часы. Роберт наблюдал, ему предстояло жить на земле долго-долго, и он, смежив веки, с отпущенным самою судьбою великодушием терпеливо ждал, когда его друг оторвется от наскучивших обоим занятий и начнет перебирать ему перышки на загривке горячими легкими пальцами.
Но вот однажды нянька, почему-то оглядываясь на дверь комнаты, где еще спала, поздно засидевшаяся в гостях жена, сказала:
— Вы дверочку в кабинет поплотнее закрывайте! А то у нас котик, сами знаете, самостоятельный.
Кастрированный кот жены возненавидел Роберта, как положено оскопленному; он вряд ли кого любил, но его одинокая комплексующая душа знала ненависть.
Пробираясь в кабинет в отсутствие хозяина и неслышно, на цыпочках, пройдя по ковру, мерзко пахнущему табаком, он нахально вспрыгивал на огромный письменный стол и часами — уши только подрагивали — наблюдал за птицей. Кот уже давно понял, что это — ох, не воробей, от хвастливой прыти которых сладко щемило под ложечкой, когда на специальном поводке его выводили гулять на просыхающий после зимы тротуар.
А весна уже пришла в город. Измученные горожане перестали ее ждать, и она наступила внезапно: в какой-то один час сам воздух переменился, заблагоухали по дворам помойки, ученые пудели срывали ошейники, а серьезные мужчины в оранжевых куртках бросились рыть канавы, с остервенением дробя асфальт и вгрызаясь в землю, влажную и податливую после еще недавнего снега.
Возвращаясь домой позднее обычного, и по шатающимся деревянным мосткам перейдя одну из таких свежевырытых канав, он привычно поглядел на свои окна, и по горящей в кабинете люстре (а он просил няньку гасить Роберту свет, если задерживался, как сегодня) понял — что-то случилось.
Кот в крови дико выл посреди передней, а в стеклянной зеркальной стене, которую придумала жена и которая была сейчас испачкана кровью и пухом, отражались белое гневное лицо жены, ее сомкнутые на груди руки.
— Где Роберт? — крикнул он отражению. — Где мой Роберт?
— Твоя поганая ворона здесь больше не живет, — сказала жена. — Я ее выбросила.
— Ты врешь! — крикнул он так, что дочка проснулась, и ее детский голосок раздался в глубине квартиры.
— Психопат! — сказала жена, и ее лицо сделалось злым и птичьим, а он глупо подумал, что такие птицы, наверное, едят ворон.
— Ты совсем обалдел со своим Робертом. Я не хочу жить с этой вороной! Запомни, или Роберт, или я!
И она побежала прочь, хлопая всеми попадавшимися ей по пути дверьми. А он только подумал, если жена говорит — «или Роберт, или я», — значит, Роберт здесь и жив, и даже не поинтересовавшись котом, взбешенным обидою, с лоснящегося меха которого нянька терпеливо смывала перья, кинулся в кабинет и сразу же увидел Роберта. Тот сидел на подоконнике, и глаза его мрачно поблескивали…
Роберта била мелкая дрожь, и у самого горлышка запеклась яркая алая кровь; это была его кровь, а не кота.
— Сейчас, сейчас я помогу тебе, — засуетился человек, имя которого было так сложно, что неизбежно отделяло его от других людей, но Роберт вдруг сделал сильное движение обоими крыльями, взлетел на форточку и прощально кивнул ему круглою вороньей башкой.
— Подожди! — взмолился человек. — Не улетай! Я так хорошо работаю, когда ты сидишь на той полке и смотришь на меня. Прости, но я чувствую себя человеком рядом с тобой. И потом, я люблю тебя.
— А она? — спросил Роберт. — Она! Я слышал, как она крикнула тебе — «я или он».
Да, вспомнил человек и подумал с тоскою и уже не в первый раз: неужели это и есть та прелестная девочка, которая, как наваждение, возникла перед мешковатым провинциалом в тот памятный день, когда, высокомерно скользя по таявшему мартовскому снегу в коротеньких замшевых башмачках с тоненькими — сейчас сломаются — каблучками, она прошла мимо него, и он увидел ее лицо с заносчивою линией рта, и серые глаза блеснули холодом, и он удивился, что бывают на свете такие неправдоподобно красивые существа, и совсем не мужская жалость наполнила его готовое любить сердце.