Его всегда удивляло тело Элис. Она кажется хрупкой, словно ее могут задавить в толпе, но она сильная и ловкая, она танцует так же хорошо, как играет на сцене, пластично передвигаясь по комнатам. Она считает джиттербаг самым важным изобретением двадцатого века и даже готова многое простить за него капитализму. Она обожает Фатса Уоллера. Патрик видел, как она сидела в балканском кафе за пианино и пела:
Мне не надо было звезд,
Не надо луны,
Я думал, они скучны…
Но вдруг на горизонте
Появилась ты,
Полна любви.
У Клары, скажет она позже, был класс, она играла на рояле так, как королева, ступающая по грязи. А я играю, как чувствую. И в музыке мне нравятся одни душещипательные романсы.
Но самое нежное признание в том, что ей не хватает Клары, она сделала, сидя у него на животе, смотря на него сверху вниз. «Я люблю Клару, — сказала она ему, любовнику Клары. — Я скучаю без нее. Она не дала мне сойти с ума. А это очень важно для того, чем я стала сейчас».
Элис двигалась, как… Она тихонько напевала, как… Почему теперь я пытаюсь открыть для себя все грани ее натуры?
Он хочет, чтобы вся Элис без остатка была вместе с ним в этой комнате, как будто она не умерла. Как будто он наделен даром воссоздать те дни, когда Элис была здесь вместе с ним и Ханой, — в литературе это истинный дар. Он переворачивает страницу назад. И снова перед ним встает картина: в крохотной комнатке с зелеными стенами они тормошат и щекочут Элис, пока та не разожмет пальцы на горловине своей рубашки, позволив ей эффектно слететь, а Хана, подпрыгнув, принимается размахивать ею, как повстанческим флагом. Все эти обрывки воспоминаний… Мы можем отступить от главной фабулы и вдруг наткнуться на нечто драгоценное, на одно из подземных озер, на берегу которого мы сидим, замерев от счастья. К этим моментам, к этим нескольким страницам книги, мы возвращаемся вновь и вновь.
* * *
Пальцы Николаса Темелкова погружаются в ком теста, растягивают его, потом сжимают и швыряют на стол. Подняв глаза, он видит, как в пекарню «Герань» входит, смущенно оглядываясь, Патрик и направляется к нему. Патрик вынимает фотографию и кладет перед Темелковым.
У них за спиной шкивы и ролики перемещают сотни буханок в печь и через некоторое время извлекают оттуда. Темелков в своем сером костюме, переполняясь радостью и изумлением, рассказывает Патрику о мосте и монахине — тот напомнил ему точную дату, стершуюся из памяти. Он долго стоит посреди пекарни, предаваясь размышлениям, не замечая, что давно подбрасывает в руке небольшой ком теста, забыв о Патрике, стоящем в шаге от него. Темелков где-то далеко отсюда, его глаза за стеклами очков кажутся большими, ком теста точно падает ему в ладонь, этой рукой он поймал ее воздухе и вернул к жизни. «Говори, тебе нужно говорить», и как бы в насмешку она взяла себе имя попугая — Элисия.
Николас Темелков никогда не оглядывается назад. Когда он поедет в хлебном фургоне по мосту вместе с женой и детьми, он лишь вскользь упомянет, что работал здесь на стройке. Сейчас он гражданин этой страны, преуспевающий владелец пекарни. Его хлеб, булочки, печенье и пирожные едят множество людей. Он человек, привыкший находиться среди печей, чувствовать запах поднимающегося теста, наблюдать за его метаморфозами. Но сейчас он медлит, вспоминая в подробностях то, что случилось на мосту.
Он стоит на том же месте, где его оставил Патрик, размышляя, уподобляясь тем, кто верит: чтобы увидеть продолжение приятного сна, надо уснуть точно в такой же позе, что и в момент пробуждения, когда тело отделилось от видений. Николас осознает, что предается удовольствию воспоминаний. Этого с ним раньше не случалось. Вот что такое история. Когда он прибыл в эту страну, он был похож на горящий факел: на своем пути вперед он поглощал воздух и давал свет. В нем бурлила энергия. Тогда ему хватало времени на все. На язык, обычаи, семью и заработки. Дар, преподнесенный Патриком, — стрела, пущенная в прошлое, — показал ему его внутреннее богатство, то, как он вшит в ткань истории. Он замкнут, даже с близкими. Той ночью, в постели, он робко поведает жене историю монахини.
Катон всегда опаздывал, вспоминает Элис, но вот его велосипед наконец-то звякал у нее под окнами. Она усаживалась на раму, и они мчались по извилистой дороге к озеру, раскинувшемуся, словно кринолин. Там они ложились у железнодорожной насыпи, в нескольких шагах от озера Онтарио. Зимой на деревьях намерзал лед, и Элис, запрокинув голову и обнажив белую шею, хватала обледенелую веточку ртом и откусывала, прижав языком.
Но в остальное время она была рада, что не живет вместе с ним постоянно, не испытывает притяжения его планеты. Если ты находился рядом с Катоном, ты должен был соответствовать его миру, его друзьям, его планам на неделю. Незнакомцы и старые подруги подбегали к нему на улице, обнимали и присоединялись к компании. Невозможно было проехать с ним пару кварталов на велосипеде, не столкнувшись с кем-то, кому срочно требовалось отыскать друга или перевезти шкаф. «Всего один день, — говорила она. — Хотя бы четыре часа!»
Так он стал для нее человеком, приходившим в четверг. Они с ним исчезали в оврагах, в лесах к северу от города или в ее любимом месте — у тяжелых камней железнодорожной насыпи, где над ними склонялась обледеневшая ива, они любили друг друга под звуки весеннего ледохода, целовались с камешками во рту. В марте у озера было еще холодно, она лежала на животе, на его руке, и сотрясение товарного поезда, следующего в Апалачиколу, через его ладонь достигало ее груди.
Так четверг выпрыгивал из недели, раскрываясь, как складная кровать. Только у них никогда не было кровати. К тому времени как родилась Хана, Катон был уже мертв.
Патрик положил голову ей на живот, наблюдая за тем, как чуть-чуть приподнимается ее кожа при каждом биении сердца.
— Знаешь, он родился на севере, совсем близко от места, где погиб. — Она гладит его по груди. — Его отец приехал сюда из Финляндии рубить лес. Здесь его семье уже не нужно было кланяться священникам или сановникам, и вскоре они занялись профсоюзной деятельностью. Катон родился здесь. В ту ночь его отец поехал на коньках за доктором. Три мили через озеро с горящим факелом из камыша в руке.
Патрик остановил ее руку.
— Так значит, это были финны.
— Что?
— Финны. Когда я был маленьким…
Теперь, в тридцать лет, он наконец-то узнал, кто были люди, которых он видел в детстве.
Патрик улыбнулся, как будто раскрыл загадку, над которой долго бился, или выдернул занозу, не дававшую ему покоя. Луна в зеленой комнатке ярко освещала его лицо. Луна вернувшаяся из того времени, когда ему было одиннадцать. Он любил власть совпадений, удовольствие от странной общности событий. Привет, Финляндия!
— Войди в меня.
Кто она? Откуда? Выпрямив руки, он уперся ладонями ей в плечи, их тела не соприкасались выше пояса, лица порознь. Мозг и глаза оценивали удовольствие партнера, реакцию кожи, которую гладят и сжимают. Навалившись на ее ладони, прижатые к его животу, он проник глубже, затем отпрянул и затих. Полная неподвижность. Он чувствует, что в нем слиты все те, кем он был в жизни, начиная с маленького мальчика в заснеженных лесах… ее объятия ослабевают. Ногти вонзаются в спину. Его щека прижата к бирюзовому глазу.
Он лежал в постели, глядя на свет луны сквозь решетку пожарной лестницы. Свет электрических часов, рекламирующих кабинетные сигары. В полуночном сумраке над озером темнеют изящные, плавные очертания мукомольной фабрики Виктория. В любое десятилетие, какое только пожелаешь.
— Боже, как я люблю твое лицо…
Она сотворила его из ничего. Эта женщина, со смехом прыгающая ему на грудь и тянущая на себя, как колесо.
Как может та, которая разорвала ему сердце своим искусством, теперь лежать, как обычная женщина, в его объятиях? Или замирать перед бананами на Истерн-авеню, прикидывая, какую гроздь купить. Придает ли ей это еще больше чарующей силы? Словно сказочная цапля в полете упала замертво к его ногам, и он становится свидетелем очередного чуда — ее строения. Кто может постичь соединение этих костей и перьев, определить вес черепа и клюва, наделить ее способностью летать?
Его любовь к театру была дилетантской. Он собирал сплетни, сувениры, афиши. Он любил технологию игры, шел за кулисы и видел Офелию с наполовину стертым безумным лицом. В театре была человечность. Скажем, старый актер, которому особо удавались роли эксцентричных судей, ехал на трамвае в восточную часть города, съедал в одиночестве свой ужин и укладывался в постель рядом со спящей женой. Патрику это нравилось. Ему нравилось обманываться в человеке, который, казалось, не способен обмануть, но тот выходил из-за кулис, делал три шага но сцене и становился совершенно иным.